• Приглашаем посетить наш сайт
    Культурология (cult-lib.ru)
  • Экштут С. А.: Тютчев. Тайный советник и камергер
    Тайный советник и камергер.
    Страница 6

    * * *

    Наступило неблагоприятное время для «оранжерейных растений». 19 февраля 1861 года император Александр II издал Манифест об освобождении крестьян. Все, от самодержца до вчерашнего крепостного, понимали, что этот день разделил их жизнь на до и после. 6/18 марта Манифест был напечатан во французском переводе. Перевод выполнил камергер Тютчев, посвятивший государю всего лишь одно четверостишие, но сумевший выразить суть того, что произошло.

    Ты взял свой день…
    Замеченный от века
    Великою Господней благодатью —
    Он рабский образ сдвинул с человека
    И возвратил семье меньшую братью…{292}

    Эти стихи, по свидетельству императрицы Марии Александровны, «растрогали государя», и императрица пожелала иметь их копию и выразила надежду, что стихи незамедлительно напечатают. Мария Александровна прекрасно изучила характер Федора Ивановича и поэтому осторожно написала Дарье Тютчевой: «…но нужно это сделать помимо вашего отца»{293}. В конце весны князь Горчаков готов был предоставить своему подчиненному курьерскую экспедицию и очередной продолжительный отпуск в Висбаден. Министр выдвинул только одно условие: лишь бы поэт «выполнил его поручение и перепечатал свои cmuxul»{294}. Летом 1861 года Федор Иванович за границу не поехал. Камергер Тютчев не снизошел к августейшей просьбе. Стихи появились в печати только семь лет спустя.

    На карьере действительного статского советника это никак не отразилось и не помешало ему в этом же году получить очередную награду — звезду и ленту ордена Святого Станислава 1-й степени. Ирония истории заключалась в том, что убежденный противник папства был удостоен ордена, учрежденного в честь католического святого — краковского епископа, убитого своими политическими противниками за верность папскому престолу. Вероятно, и на сей раз Тютчев решил воздержаться от приобретения орденских знаков.

    Прошел еще один год, заполненный необременительной службой, приятными светскими знакомствами и продолжающимся романом с Лелей Денисьевой. Зимой поэт блистал в великосветских салонах, отпуская свои знаменитые остроты, а лето провел за границей. В конце весны 1862 года он на три месяца был откомандирован в Европу от Министерства иностранных дел. Поездка за казенный счет могла оказаться последней, ибо в это время уже начались реформы и обсуждался вопрос о целесообразности дальнейшего существования Комитета цензуры иностранной. Тютчев легко мог лишиться своего места. Эрнестина Федоровна полагала, что в эпоху перемен чиновнику его ранга следовало бы оставаться в Петербурге, но он пренебрег грозящей опасностью и отправился за границу. В этой поездке его вновь сопровождала Елена Александровна Денисьева с детьми, а Эрнестина Федоровна вновь не знала, куда адресовать письма.

    В Петербург Тютчев вернулся в середине августа и 30 августа — в день именин государя — отправился в Зимний дворец на церемонию торжественного выхода императора. Обычно наш герой игнорировал придворные церемонии, но на сей раз над его Комитетом сгустились тучи — и камергер Тютчев решил напомнить двору о своем существовании. Он прибыл во дворец «в полном параде и в золоченой карете, прокатившей его шагом по Невскому»{295}. 8 сентября камергер побывал в Новгороде и принял участие в торжествах, связанных с открытием памятника 1000-летию России. Ранее он никогда не уделял так много времени своим придворным обязанностям. Его жест был замечен и оценен.

    Грозовое облако прошло мимо. Комитет избежал реформирования и сохранил свою независимость. После этого Федор Иванович попросил отпуск на десять дней и провел их в Москве с Лелей. В Петербурге он не позволял себе особых вольностей и избегал появляться с ней на людях. Лёля не имела собственного экипажа и почти всё время проводила дома, в душной атмосфере с вечно закрытыми окнами. А в это время Федор Иванович с Лёлей-маленькой отправлялся на Острова дышать свежим воздухом — то в коляске, то на одном из невских пароходов. Елена Александровна не могла сопровождать их в этих прогулках и очень сильно страдала от этого. Первопрестольная, в отличие от Петербурга, допускала известную свободу, но даже в Москве высокопоставленный чиновник никогда бы не посмел появиться с любовницей в публичном месте. Тютчева же с Денисьевой знакомые видели даже в Кремле. Всё это не способствовало миру в семье. Анна Тютчева писала сестре Екатерине: «Я хорошо понимаю все, что ты говоришь мне о нем <отце>. Ничего отрадного во всех наших семейных отношениях. При отсутствии какого бы то ни было настоящего, явного несчастия в них так много скрытого страдания и так мало радости, доверия, простоты, в них есть что-то такое натянутое, что подавляет душу»{296}.

    * * *

    Начало нового, 1863 года принесло Тютчеву новую награду: 17/29 января он был пожалован орденом Святой Анны 1-й степени. Мы видим, что наш герой с началом царствования Александра II стал получать награды один раз в два года. Эта периодичность требует комментариев. Император Николай I, борясь со злоупотреблениями в раздаче чинов и знаков отличия и желая повысить их престиж, повелел, чтобы чиновников даже за отличие по службе не представляли к очередной награде ранее истечения двух лет со времени получения последнего пожалования. Государь хотел сделать, как лучше, а получилось, как всегда. «…При Николае Павловиче нельзя было отличиться по службе больше одного раза через два года. Зато счастливцы через два года непременно отличались»{297}, — вспоминал современник. При покойном императоре Тютчев не принадлежал к их числу, но при новом государе стал таким счастливцем.

    повстанцы неожиданно напали на военные гарнизоны и попытались их уничтожить. Хотя в большинстве случаев эти нападения были отбиты, военное командование, опасаясь возобновления подобных попыток, сочло целесообразным осуществить перегруппировку и концентрацию войск. Малочисленные гарнизоны были выведены из некоторых населенных пунктов, а восставшие их заняли без боя. Подавление восстания растянулось почти на полтора года. Общественное мнение Западной Европы сочувствовало восставшим полякам. Федор Иванович, убежденный в необходимости сохранить территориальную целостность Империи, испытывал чувство тревоги, вызываемое опасным положением России, которой грозила новая война с коалицией европейских держав.

    И этот клич сочувствия слепого,
    Всемирный клич к неистовой борьбе,
    Разврат умов и искаженье слова —
    Всё поднялось и всё грозит тебе,
    О край родной! — такого ополченья
    Мир не видал с первоначальных дней…
    Велико, знать, о Русь, твое значенье!
    Мужайся, стой, крепись и одолей!{298}
    («Ужасный сон отяготел над нами…»)

    Поэта беспокоило, что даже среди высших сановников отсутствовало единство по поводу польских дел. Министр внутренних дел Валуев и петербургский генерал-губернатор князь Суворов, внук знаменитого полководца, осуждали жесткие меры, направленные на подавление восстания и усмирение Польши силой оружия. «Что скажет на это Европа?» — вопрошал князь Суворов, этот «гуманный внук воинственного деда»{299}, как назвал его Тютчев.

    Федор Иванович был исполнен беспокойства, волнения и тревоги. Его смятение было вызвано полнейшим отсутствием единомыслия в высших сферах по поводу того, как следует решать польский вопрос. Сталкивались противоположные взгляды, стремления, интересы, а объединяющая всех идея отсутствовала. Дневник министра внутренних дел зафиксировал это с предельной откровенностью:

    «Мы все ищем моральной силы, на которую могли бы опереться, и ее не находим. А одною материальной силой побороть нравственных сил нельзя. Несмотря на все гнусности и ложь поляков, на их стороне есть идеи. На нашей — ни одной. В Западном крае и в Царстве повторяются теперь проскрипции древнего Рима времен Мария и Суллы. Это не идея. Мы говорим о владычестве России или православия. Эти идеи для нас, а не для поляков, и мы сами употребляем их название неискренно. Здесь собственно нет речи о России, а речь о самодержце русском, царе польском, конституционном вел. кн. финляндском. Это не идея, а аномалия. Нужна идея, которую мог бы усвоить себе хотя один поляк»{300}.

    Именно такую идею и пытался предложить Тютчев. На протяжении своей жизни поэт дважды наблюдал подавление Польского восстания, и его позиция определилась еще в 1831 году, после взятия восставшей Варшавы русскими войсками. Город был взят штурмом в день Бородинской битвы — 26 августа. Штурм города был кровопролитным и унес много жизней с той и с другой стороны. Общественное мнение Запада осуждало жестокость победителей и не скрывало своего сочувствия побежденным полякам. За три недели до Варшавского штурма, когда исход кампании еще не был ясен и когда Европа грозила России «анафемой» и интервенцией, Пушкин, болезненно переживавший вмешательство Запада во внутренние дела России и убежденный в необходимости быстрых, решительных и жестких мер по отношению к повстанцам («Но всё-таки их надобно задушить, и наша медленность мучительна»{301}), в стихотворении с красноречивым названием «Клеветникам России» сформулировал вопросы, еще не получившие в то время однозначные ответы.

    Кто устоит в неравном споре:
    Кичливый лях, иль верный росс?
    Оно ль иссякнет? вот вопрос{302}.

    Для Тютчева в то время подобных проблем просто не существовало. Свое политическое кредо Федор Иванович, тогда еще молодой дипломат, изложил в стихотворении, которое никогда не печаталось при его жизни. Это большое стихотворение было не просто непосредственным откликом на взятие Варшавы, в нем с предельной четкостью были изложены историософские взгляды нашего героя, которые впоследствии лишь уточнялись и детализировались в его политических сочинениях. Это стихотворение многое объясняет, потому есть смысл процитировать его целиком.

    Как дочь родную на закланье
    Агамемнон богам принес,
    Прося попутных бурь дыханья
    У негодующих небес, -
    Так мы над горестной Варшавой
    Удар свершили роковой,
    Да купим сей ценой кровавой
    России целость и покой!
    Но прочь от нас венец бесславья,
    Сплетенный рабскою рукой!
    Не за коран самодержавья
    Кровь русская лилась рекой!
    Нет! нас одушевляло в бое
    Не чревобесие меча,
    Не зверство янычар ручное
    И не покорность палача!
    Другая мысль, другая вера
    Грозой спасительной примера
    Державы целость соблюсти,
    Славян родные поколенья
    Под знамя русское собрать
    И весть на подвиг просвещенья
    Единомысленных, как рать.
    Сие-то высшее сознанье
    Вело наш доблестный народ —
    Путей небесных оправданье
    Он смело на себя берет.
    Он чует над своей главою
    Звезду в незримой высоте
    И неуклонно за звездою
    Спешит к таинственной мете!
    Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
    Судеб свершая приговор,
    Ты пал, орел одноплеменный,
    На очистительный костер!
    Верь слову русского народа:
    И наша общая свобода,
    Как феникс, зародится в нем{303}.
     
    (1831 г.)

    Для Российской империи польский вопрос был исключительно болезненным. Поколение современников Тютчева унаследовало его от своих предшественников, десятилетиями решало, да так и не смогло разрешить — и нерешенным передало потомкам. Любой ход приводил к патовой ситуации. С одной стороны, Российская империя не могла признать независимость Польши, ибо подавляющее большинство образованного населения расценило бы подобную уступку как несомненную слабость верховной власти и пролог грядущего распада Империи: все знали о существовании сильных внутренних центробежных тенденций в Прибалтике, Финляндии и на Украине. Практическая реализация этих тенденций привела бы к неизбежным территориальным спорам.

    поражения в Крымской войне власть не могла позволить себе ни малейших проявлений мягкости и сговорчивости в международных вопросах. Согласиться с этими требованиями означало утратить статус великой державы. С другой стороны, подавление восстания было очень жестоким и сопровождалось массовыми казнями и ссылками восставших во внутренние губернии Империи. Людей здравомыслящих беспокоило, что ссыльные могут стать мощным катализатором революционного брожения. Федор Иванович не изменил себе и нашел повод отпустить остроту и по поводу сосланных поляков: «Это яд, который мы принимаем внутрь, чтобы от него избавиться»{304}. Правительство, борясь с повстанцами, не знало жалости и не проявляло сострадания, что очевидно противоречило принципам гуманности, уже получившим распространение в это время. Напряженность противостояния сторон была столь сильной, что любое снисхождение власти по отношению к мятежникам всеми было бы воспринято как ее бессилие. Тютчев считал польский вопрос «династическим роком» Романовых.

    Тревожным летом 1863 года, когда полным ходом уже шла дипломатическая война между Российской империей и Европой, Тютчев появился в Москве. Правительство не исключало вероятность военного столкновения с европейской коалицией, и Федор Иванович должен был осуществить зондаж общественного мнения и установить личный контакт с издателями наиболее авторитетных московских газет. Ему предстояло стать «чем-то в роде официозного посредника между прессой и Министерством иностранных дел»{305}. Хотя с самого начала наш герой скептически оценивал перспективы своей миссии, его приезд в Первопрестольную был санкционирован министром иностранных дел. Это был всего лишь один из многочисленных шагов, сделанных князем Александром Михайловичем Горчаковым и направленных на бескровное разрешение европейского конфликта. Войны против объединенных сил Англии, Франции и Австрии Россия бы не выдержала.

    К счастью, на этот раз вооруженного конфликта действительно удалось избежать. Европейские державы ограничились дипломатическими демаршами, произошел обмен нотами, и в конечном итоге дипломатическая война была выиграна князем Горчаковым, которого с той поры как в России, так и в Европе признали великим дипломатом. (Воспользуюсь удобным случаем, чтобы заметить: за долгие годы личного знакомства отношение Федора Ивановича к князю Горчакову и к проводимой им политике не оставалось неизменным. Тютчев нередко зло подшучивал над всем известной склонностью Горчакова, непревзойденного стилиста и оратора, к самолюбованию и называл его «Нарциссом собственной чернильницы». Салонные остроты Тютчева по поводу министра «доброжелатели» доводили до сведения адресата, но князь Александр Михайлович каждый раз оказывался выше светских сплетен. Всё это касалось лишь формы, однако между друзьями были расхождения и по сути. Нашего героя раздражало, что министр иностранных дел Российской империи не имел ясной и определенной программы деятельности и руководствовался всего лишь сиюминутными целями, встававшими перед ним в ходе текущей политики, — и тогда поэт уничижительно отзывался о «невероятной пустоте» князя. Но стоило «милейшему князю» в очередной раз удачно решить казавшуюся неразрешимой дипломатическую задачу и отстоять интересы Империи, как Тютчев публично с похвалой отзывался о своем «великом друге» и посвящал ему стихи.)

    * * *

    оказался в городе совершенно один, вся его семья разъехалась кто куда. За больным ухаживала Елена Александровна Денисьева. Когда Тютчев отправился в Москву, она поехала вместе с ним. Дарья Ивановна Сушкова, сестра поэта, с нескрываемым раздражением писала племяннице Китти:

    12/24 июля. «Дядя Николай побывал у твоего отца (который сегодня у нас обедал), однако я к Федору не поеду, поскольку известная особа сохраняет место, ею захваченное. Николай ее видел, но не говорит об этом ни слова, хотя создавшееся положение раздражает и сердит его»{306}.

    15/27 июля. «Какое было бы счастье, если бы он смог прекратить этот ужасный образ жизни. Дай Бог, чтобы известная особа осуществила свое намерение уехать!»{307}

    «Федор получил наконец письмо от жены и оставил его у бабушки в ящике ее бюро. Ведь это у нее он обычно пишет Эрнестине, а я отправляю его письма в Овстуг; здесь же ее письма дожидаются его появления, и каждый раз, уходя, он отдает их мне. Бедный брат, по-видимому, он полностью подчинился этой особе, которой должно было бы жить в смирении и покаянии вместо того, чтобы распоряжаться чужим супругом. Все это возмущает меня сверх меры»{308}.

    Примечательно, что негодование Дарьи Ивановны Сушковой было вызвано поведением Елены Александровны, но никак не поведением Федора Ивановича. У Сушковой никогда не было сострадания по отношению к безнадежно потерянной для «приличного» общества Денисьевой, но родной брат постоянно вызывал у нее сожаление и сочувствие.

    Тютчев пробыл в Москве около двух месяцев, постоянно обещал Эрнестине Федоровне приехать в Овстуг, да так и не приехал и в конце лета вернулся в Петербург. Частная жизнь нашего героя шла своим чередом. Его связь с Лелей продолжалась уже 14 лет, и конца ей не предвиделось. В любовном треугольнике не было никаких изменений. Старшая дочь поэта Анна писала сестре Китти в Москву: «Я почти совсем не вижу папа. У меня он не бывает, а когда я прихожу обедать к мама, его никогда там нет. На свете нет другого семейства, столь же распущенного, как наше»{309}. 22 мая 1864 года у Федора Ивановича и Елены Александровны родился третий ребенок — сын Николай. Накануне Эрнестина Федоровна с дочерью Марией уехала на воды в Германию. Тютчев очень хотел поехать за границу, но этому помешала последовавшая за родами тяжелая болезнь Денисьевой. Он был исполнен столь сильного смятения, что даже не посчитал нужным скрыть свои чувства от Китти, приехавшей из Москвы в Петербург. Болезнь развивалась стремительно, и 4 августа Елена Александровна скончалась. Федор Иванович был раздавлен. Он писал родственнику ушедшей:

    «Все кончено — вчера мы ее хоронили…

    Что это такое? Что случилось? О чем это я вам пишу—не знаю… Во мне все убито: мысль, чувство, память, все… Я чувствую себя совершенным идиотом.

    Пустота, страшная пустота. И даже в смерти — не предвижу облегчения. Ах, она мне нужна на земле, не там где-то…

    Сердце пусто — мозг изнеможен. Даже вспомнить о ней — вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.

    Страшно — невыносимо. Писать более не в силах, да и что писать?..»{310}

    собственные ошибочные или дурные поступки. Им всецело овладело чувство вины перед Лелей. По словам старшей дочери, сам он постарел на 15 лет, а тело его превратилось в скелет. Анне даже показалось, что отцу недолго осталось жить. «Он был в состоянии близком к помешательству. Какие дни нравственной пытки я пережила! Потом я встретилась с ним снова в Ницце, когда он был менее возбужден, но все еще повергнут в ту же мучительную скорбь, в то же отчаяние от утраты земных радостей, без малейшего проблеска стремления к чему бы то ни было небесному. Он всеми силами души был прикован к той земной страсти, предмета которой не стало. И это горе, все увеличиваясь, переходило в отчаяние, которое было недоступно утешениям религии и доводило его, по природе нежного, справедливого, до раздражения, колкостей и несправедливости в отношении к его жене и ко всем нам. Я увидела, что моя младшая сестра, которая теперь при нем, ужасно страдала. Сколько воспоминаний и тяжелых впечатлений прошлого воскресло во мне. Я чувствовала себя охваченною безысходным страданием. Я не могла больше верить, что Бог придет на помощь его душе, жизнь которой была растрачена в земной и незаконной страсти»{311}. Федор Иванович искал утешения, где только мог, но не находил его — и тогда поэт, к нескрываемой радости его дочерей, обратился к религии. Он решил говеть: стал готовиться к исповеди и причастию, постясь и посещая церковь, чего не делал более четверти века. «Отец причастился Св. Тайн, и это большое благо. Он раз писал ко мне, хотя очень грустное письмо, но он тут первый раз говорит о потребности души его молиться, и искать будущей, вечной жизни»{312}.

    Его семья отнеслась к этому горю с поразительной человечностью. Все сплотились воедино и стали думать о том, как помочь отцу и мужу преодолеть душевные страдания. Надо было договориться и о дальнейшей судьбе внебрачных детей Федора Ивановича. Семья не стала устраняться от решения этой болезненной проблемы. Дарья Ивановна Сушкова написала Китти: «Я верю его раскаянию, его отчаянию, но при этом я, увы, убеждена, что он же первый будет пренебрегать этими тремя детьми, забывая о них. У него ум тонкий, сердце впечатлительное, но склонное к заблуждениям. Он пленит тебя своим красноречием, тебя и твоих сестер, которые действительно добры, — вы примете на себя любые обязательства»{313}.

    Речь шла не только о материальных обязательствах, хотя обучение и воспитание троих детей было само по себе делом недешевым. Семью беспокоила нравственная ответственность за будущее детей, которые не имели никаких юридических прав ни на долю в родовом имуществе Тютчевых, ни на принадлежность к дворянскому сословию. Детям предстояла суровая жизненная борьба, и воспитание должно было к ней подготовить. Для предстоящей им жизни светский лоск был излишней роскошью. Так считали родные Федора Ивановича, убежденные в том, что именно тяга к светской жизни и тщеславие погубили Елену Денисьеву Вот почему они хотели поместить четырнадцатилетнюю Лёлю-маленькую на полный пансион в добропорядочную мещанскую немецкую семью: такое воспитание приучило бы девочку к порядку и экономии; «при ее приданом она с Божьей помощью вышла бы замуж в той же среде, где, вероятно, легче обрести счастье»{314}, — полагала Сушкова.

    под покровительством благоволившей к поэту великой княгини Елены Павловны, знавшей о незаконном происхождении девочки. Не исключено, что именно великая княгиня платила за ее обучение. Вот почему хозяйка пансиона допустила девочку в узкий круг своих восьми воспитанниц из высшего общества.

    Сама Лёля-маленькая ничего не знала о своем незаконном происхождении и считала себя дочерью камергера Тютчева. Она носила траур. Это заметила одна великосветская дама, княгиня Софии Гагарина, мать ее близкой подруги, и поинтересовалась, по ком она носит траур. Услышав, что дочь камергера уже несколько месяцев носит траур по матери, дама искренне удивилась: совсем недавно она видела Эрнестину Федоровну живой и здоровой. Княгиня подробно расспросила девочку о ее родителях, прекрасно все поняла и отошла, не попрощавшись и уведя за руку свою дочь. Лёля была поражена и, вернувшись из пансиона домой к бабушке, стала настойчиво выспрашивать у Анны Дмитриевны Денисьевой то, что так долго от нее скрывали, и, «узнав всю правду, предалась чрезмерному горю, плакала и рыдала, проводила бессонные ночи и почти не принимала пищи, умоляла только о том, чтоб ее не посылали больше в пансион Труба. При таких условиях бывшая у нее в зародыше чахотка развилась с чрезвычайной быстротой и в начале мая 1865 г. ее не стало, а на другой день скончался от той же болезни и ее брат Коля, который незадолго пред тем вступил во второй год своей жизни»{315}.

    Смерть девочки развязала запутанный узел серьезных проблем. При жизни Лёли-маленькой Китти по просьбе отца навестила ее в пансионе, а Анна, которая была воспитательницей дочери императора, посылала своей сводной сестре подарки, причем делала это якобы от имени великой княжны. Эти поступки дочерям поэта казались вполне естественными, «такими же естественными, как казались бы немыслимыми до смерти этой бедной женщины»{316}. После этого Лёля стала называть себя в пансионе сестрой двух фрейлин Тютчевых, Анны и Дарьи. Фрейлины были на виду, а расточаемые им милости вызывали нескрываемую зависть придворных.

    Княгиня Гагарина посчитала нужным рассказать императору о своем знакомстве с девочкой и о ее честолюбивых притязаниях, и эта интрига увенчалась успехом. Александр II был крайне недоволен и в резкой форме выразил свое неудовольствие императрице. Мария Александровна была вынуждена потребовать от камергера Тютчева, чтобы до тех пор, пока Анна состоит при великой княжне, между ней и Лелей не было бы никаких отношений. Камергеру было официально заявлено, что подобные отношения ставят под угрозу придворную службу Анны. Анна была сильно удручена. «Я плачу свою часть долга за то немыслимое пренебрежение приличиями и стыдливостью, которое проявил папа: быть может, другие повинны в подобных вещах не менее, чем он, но никто не выставляет этого на всеобщее обозрение. Чувство стыда стало для меня привычным ощущением»{317}.

    они не имели представления о решении дочери. Анна несколько раз откладывала объяснение с ними, и ее сокровенные записки объясняют причину столь необычного поведения.

    «Вчера я провела день в Петербурге, потому что папа очень страдает от подагры и вынужден оставаться в постели, что приводит его в очень дурное настроение. Он сделал мне ряд колких замечаний о девицах, которые не выходят замуж, и о невыносимости и глупости моего существования при дворе. Тем не менее, я не испытываю ни малейшей потребности поделиться с ним тем, что сейчас занимает меня. Наоборот, мне неприятно думать о минуте, когда я должна буду сказать ему об этом. Сперва он будет очень рад, потому что ему хочется видеть меня замужем и он очень досадует, что я столько лет запряжена в однообразное, тусклое, исполненное тяжелого труда существование. Но как только минет первая минута удовлетворения, он захочет применить к Аксакову и ко мне, к нашим взаимным чувствам, к нашим характерам, к нашим планам на будущее скальпель своего анализа, всегда тонкого и остроумного, но чрезвычайно тлетворного, потому что анализ этот зиждется на принципе исключительно человеческом, скептическом и негативном. О том, что составляет основу наших чувств и наших отношений, я никогда не смогу и не захочу ему сказать, так как он этому не поверил бы и не понял бы этого. В браке он видит только страсть и не допускает ничего, кроме страсти, и признает его приемлемость лишь пока страсть существует. Никогда он не признал бы, что можно поставить выше личного чувства долг и ответственность перед Богом в отношении мужа к жене и жены к мужу и что понятый таким образом брак освящен и способствует нравственному возвышению. Я никогда не могу говорить о своем сокровенном с отцом, и потому, несмотря на привязанность его ко мне и мою к нему, несмотря на все хорошее, что я признаю в нем, я чувствую себя так глубоко и непоправимо чуждой ему»{318}.

    В конце 1865 года Анна приняла решение выйти замуж, что автоматически вынуждало ее покинуть службу. «Двор ей стал невыносим…»{319} — по словам графа Шереметева. В январе 1866 года Анна Федоровна Тютчева в возрасте тридцати шести лет стала женой известного славянофила, публициста и поэта Ивана Сергеевича Аксакова, с огромным облегчением рассталась с Петербургом и переехала в Москву. Это был союз единомышленников. Анна Федоровна не просто разделяла воззрения своего мужа, а давно уже имела репутацию воинствующей славянофилки.

    Весьма характерна реакция Льва Николаевича Толстого на сообщение о предстоящей свадьбе: «Как их будут венчать? и где? В скиту? в Грановитой палате или в Софийском соборе в Царьграде? Прежде венчания они должны будут трижды надеть мурмолку и, протянув руки на сочинения Хомякова, при всех депутатах от славянских земель произнести клятву на славянском языке»{320}.

    флердоранжем — белыми цветами померанцевого дерева, символом невинности: «…в волосах у нее уже была веточка флердоранжа, столь медлившего распуститься…»{321}.

    Анна Федоровна ощущала себя подлинной главой большой семьи, и очень часто именно ее голос оказывался решающим. Ровно за год до своего собственного замужества она помогла устроить судьбу своей самой младшей сестры Марии. В конце осени 1864 года почти все семейство Тютчевых находилось в Ницце. Этот небольшой средиземноморский городок благодаря обилию русских путешественников на глазах превращался в модный курорт, который посещала даже царская фамилия. В связи с пребыванием царской семьи в Ницце там стояла на якоре русская эскадра. 18/30 ноября 1864 года камер-фрейлина императрицы графиня Антонина Дмитриевна Блудова представила Марии Тютчевой флотского офицера — флигель-адъютанта императора и командира фрегата «Олег» Николая Алексеевича Бирилева. Прошло меньше месяца. Накануне нового, 1865 года командующий эскадрой дал бал, после которого девушка объявила родителям о своем решении стать женой Бирилева.

    Во время Крымской войны Бирилев в чине лейтенанта флота прославился своими десятью дерзкими вылазками в тыл врага и был тяжело контужен в голову. Он заслужил орден Святого Георгия 4-й степени и быстро дослужился до чина капитана первого ранга. О его решительном сватовстве, поддержанном самой императрицей, шутили: «Это его 11-я вылазка». Хотя Бирилев и стал флигель-адъютантом императора, в нем не было никакого светского лоска. Герой обороны Севастополя отличался добросердечием и бесхитростностью и говорил исключительно по-русски.

    Окончившая Смольный институт Дарья Тютчева трактовала его как невоспитанное, необразованное, не умеющее держать себя в обществе дитя природы. Федор Иванович выражался еще более определенно и резко: «Что она нашла в нем? Он просто идиот — особливо к вечеру, — мозг его заметно потрясен контузией. Конечно, дочь моя любит его, но любит как дитя, за которым она должна ухаживать. Я не хотел этого брака, но впуталась императрица и дочь моя — Анна, — разумеется, из желания какого-то отвлеченного — помочь влюбленному герою, — тогда как всем это казалось просто непостижимым. Будет ли моя бедная Магу счастлива! Умственная несостоятельность Бирилева и жену мою сокрушает»{322}.

    Родители и сестра Дарья устраивали Марии после ее помолвки самые настоящие сцены, но старшая сестра решительно приняла ее сторону — и только проявленная Анной твердость помогла состояться этой свадьбе. Бьющая в глаза простота бравого моряка оскорбляла аристократизм Тютчевых. По словам Анны, «они оба — мама в особенности — глубоко уязвлены в своем светском тщеславии и утверждают, что он дурак, что Мари покроет себя стыдом, решившись на это замужество. В самом деле, его нельзя назвать умным человеком в нашем представлении, однако, когда он находится в своей среде, когда его ничто не стесняет, он совсем не таков, каким видят его папа и мама»{323}«Мама была права, права, права!»{324}

    Федор Иванович, в отчаянии покинувший Петербург в августе 1864 года, через несколько дней после похорон Денисьевой, пробыл за границей более семи месяцев. Эрнестина Федоровна встретила Любимчика с пылкой нежностью, но ожидаемого сближения не произошло, и супруги даже за границей продолжали жить на два дома. Только 3/15 марта 1865 года Тютчевы уехали из Ниццы. Хотя начальство всегда смотрело более чем снисходительно на ежегодные отлучки председателя Комитета цензуры иностранной от своей должности, но на этот раз столь продолжительное отсутствие едва не стоило ему потери места.

    Дело в том, что в это время в Петербурге предпринималась очередная попытка преобразовать цензуру. Интересы руководимого им ведомства требовали, чтобы действительный статский советник Тютчев находился на своем месте. Но Федор Иванович и в этой критической для его карьеры ситуации не изменил себе и не стал торопиться с возвращением в столицу. Он десять дней провел в Париже, где дважды встречался с Александром Ивановичем Герценом. Председатель Комитета цензуры иностранной искушал судьбу: за личные контакты с политическим эмигрантом, книги которого были строжайше запрещены в России, можно было поплатиться не только отставкой, но и ссылкой в Овстуг. Судьба не поддалась искушению, предложенному ей гениальным поэтом, и Федор Иванович сохранил свой пост. Более того, 30 августа/11 сентября 1865 года Тютчев был пожалован чином тайного советника (III класс Табели о рангах соответствовал чину генерал-лейтенанта).

    Этот чин стал высшей точкой его карьеры: должность председателя Комитета цензуры иностранной не позволяла ее обладателю удостоиться более высокого чина. Не приходилось ему рассчитывать в будущем и на награждение новыми орденами в дополнение к уже имевшимся. Он получил всё, что только можно было получить на этой должности. Тайный советник наслаждался своей независимостью и не желал интриговать ради обретения высокого дипломатического поста за границей. Не хотел он унижать себя и просьбами о прибавке жалованья. Его подлинным служебным поприщем были светские салоны и гостиные. Ум и перо — предметом всеобщей зависти. Очарование «божественного старца» никого и никогда не оставляло равнодушным и заставляло забывать о его непрезентабельной внешности неопрятного старика.

    И только импульсивный публицист, желчный и несдержанный князь Петр Владимирович Долгоруков, едва ли не единственный прижизненный недоброжелатель Тютчева, не побоялся нарисовать шаржированный портрет великого поэта:

    «Кто в Петербурге не знает этого приятного собеседника, этого добродушного остряка; кто не видел его, идущего с полунаклоненной набок головою — головою, исполненною поэтических фантазий, но вместе с тем и ненависти к гребню и прическе; с вечным выражением скуки на лице; с длинными седыми волосами, которые, истинное подобие его слабого характера, развеваются в сторону, куда ветер дует; в длинном галстуке и в полузастегнутом фраке, назначенных скрывать от дурного людского глаза рубашку заслуженную и ветхую деньми: кто в Петербурге не видел Федора Ивановича? Но тем, которые хорошо знают этого добрейшего и честного человека, тем хорошо известна чрезмерная слабость его характера. Есть люди, которые устоят против искушений денежных, люди неподкупные, но которыми можно завладеть вежливостью, ласками, лестью и, в особенности, ежедневным собеседничеством. Федор Иванович принадлежит к числу этих людей, не способных ни на какую борьбу, людей, которых купить нельзя, а приобрести можно. Мы на своей, уже полувековой, жизни много встречали таких личностей, но редко видели человека, столь сильно подверженного влиянию окружающей его среды, каков Федор Иванович. И нигде личности этого рода не совершают столь быстрого падения, как в правлении самодержавном: добрые качества таких людей стушевываются под зловредным влиянием двора самодержавного»{325}.

    * * *

    Продолжительное пребывание за границей и замужество двух дочерей — все это вызвало значительные траты и не могло не сказаться на имущественном положении Тютчевых. Имение, столь долгое время находившееся без хозяйского присмотра, постепенно приходило в упадок. Управляющим в Овстуге был Василий Кузьмич Стрелков. Его отец принадлежал к числу тютчевских дворовых еще в селе Троицком под Москвой, которым ранее владела душегубица Салтычиха. Молва называла Василия Кузьмича незаконным сыном Ивана Николаевича Тютчева, отца поэта. Стрелков, считавшийся воспитанником Ивана Николаевича, получил благодаря попечению барина не только недоступное крестьянскому мальчику образование, но и вольную, после чего стал управлять брянским имением. Тютчевы относились к нему с полным доверием и полагали хорошим, честным и преданным человеком. Однако крестьяне ли в Овстуге слишком много пили или недостаточно усердно работали на барщине, климат ли мешал или экономическая конъюнктура в Брянском уезде была неблагоприятной, только почему-то дела в имении шли с каждым годом все хуже и хуже, и постоянно простаивал построенный еще при Иване Николаевиче сахарный завод. А у самого Василия Кузьмича скопился тем временем небольшой капитал, и стал Стрелков брянским купцом третьей гильдии и землевладельцем.

    Желая повысить доходность имения, Тютчев, после десятилетнего перерыва, решился на поездку в Овстуг и в конце лета 1865 года привез с собой специалиста по сахарному производству, который с большим непотребством отозвался как о самом Василии Кузьмиче, так и о его злоупотреблениях. Стрелков был смещен и покинул Овстуг. Дом его был перестроен и заново отделан, и Мария Федоровна Бирилева открыла в нем училище для крестьянских детей{326}. Сахарный завод, обновление и перестройка которого заставили Тютчевых влезть в долги, они застраховали на сумму в 30 тысяч рублей серебром и сдали в аренду известному сахарозаводчику Мальцеву за 3500 рублей серебром в год. Это было, как они считали, не очень выгодно, зато спокойно{327}.

    Приближалась старость, и покой был необходим как Эрнестине Федоровне, так и Федору Ивановичу. Здоровье нашего героя оставляло желать лучшего. Приступы подагры происходили с удручающей регулярностью и с каждым разом продолжались все дольше и дольше. Тютчев едва волочил ноги. Тоска по Лёле оставалась неизбывной. Сердечная рана не заживала. В первые месяцы после смерти Елены Александровны поэт не мог, да и не считал нужным скрывать от окружающих свои переживания. Он демонстративно опубликовал в февральской книжке «Русского Вестника» за 1865 год несколько стихотворений, посвященных памяти своей возлюбленной, что вызвало нескрываемое раздражение его родных. Со временем Федор Иванович научился скрывать свои чувства. Казалось, что после возвращения в столь милый ему Петербург «он распростился со своей великой печалью и снова доволен жизнью»{328}— как полагала дочь. Он по-прежнему ежедневно выезжал в свет, блуждал из салона в салон и очаровывал петербургских дам, старых и молодых. Но это была всего лишь видимость. 23 ноября 1865 года, в день своего рождения, поэт написал стихотворение, которое не было напечатано при его жизни.

    Нет дня, чтобы душа не ныла,
    Не изнывала б о былом,
    Искала слов, не находила,
    И сохла, сохла с каждым днем…{329}

    — Тютчев твердо решил не уезжать из России и, едва ли не впервые в жизни, отказался поехать за границу. «Вот уже скоро два месяца, что я занемог, и до сих пор не хожу, а волочу ноги. <…> Было время, года четыре тому назад, что отправился бы лечиться хоть на край света, но тогда я был не один — и для меня не было даже и возможности одиночества…»{330} — писал он брату Николаю.

    * * *

    Однако политические новости продолжали занимать Тютчева с прежней силой. Запад на какое-то время ему опротивел, и только вопрос о политическом и национальном возрождении восточных славян волновал его ум и воодушевлял его лиру. «…Мой муж не может более жить вне России; главное устремление его ума и главная страсть его души — повседневное наблюдение за развитием умственной деятельности, которая разворачивается на его родине, — отмечала Эрнестина Федоровна. — В самом деле, деятельность эта такова, что может всецело завладеть вниманием пылкого патриота»{331}. Поэт оставался убежденным сторонником славянского всеединства под эгидой России. Он полагал, что славяне не должны видеть в России только внешнего союзника. По его мнению, их следовало убедить в том, что все славянские народы без исключения составляют органическое целое с Россией: они всего лишь составные части единого живого организма. Для этого представился удачный повод. 23 апреля 1867 года в Москве в здании Манежа состоялось торжественное открытие Этнографической выставки, которая была посвящена традиционной культуре народов Российской империи и славян, живущих в пределах других стран: Австрийской империи, Прусского королевства, Саксонии, Оттоманской Порты, Черногории, Сербского княжества. В мае на эту выставку прибыли многочисленные славянские делегации, но поляки на выставку демонстративно не были приглашены. В стихотворении «Славянам», написанном Тютчевым по этому поводу, поляки были названы «Иудой» и «позором» в дружной славянской семье. Выставка стала поводом для «сходки Всеславянской»,

    Мы ждем и верим Провиденью —
    Ему известны день и час…{332}

    Однако Славянский съезд стал всего лишь поводом для празднеств и банкетов в честь прибывших гостей.

    Грядущее возрождение восточных славян и последующее объединение всех славянских народов плохо совмещались с существованием Австрийской империи Габсбургов — и Тютчев проповедовал ее неизбежный распад в будущем. Действительно, во внешней политике империя Габсбургов потерпела ряд неудач, проиграв войны с Сардинским королевством и Францией в 1859 году, с Пруссией и Италией в 1866 году, что привело в конце следующего года к образованию Австро-Венгрии — дуалистической монархии, в которой Венгрия имела автономные права. Тютчев полагал, что это преобразование не спасет страну от неминуемого исчезновения с политической карты, ибо у Австрии ее ахиллесова пята находится повсюду «Австрия развалится и, как повешенный на дереве, будет задушена своей собственной политикой»{333} подданных Австро-Венгрии. Брат Эрнестины Федоровны барон фон Пфеффель славянофилам не сочувствовал и не скрывал своего беспокойства по поводу пророчеств глубокоуважаемого им Федора Ивановича: «Боюсь, дорогие друзья, что движение, которое поддерживает своим талантом ваш муж и отец, споспешествует прежде всего революции и может повлечь за собой волнения, опасные не только для Австрии, но и для всеобщего мира. Разве мало у нас в Европе уже сейчас поводов для потрясений, разве мало воспламеняющегося материала, чтобы была надобность подбрасывать в него еще и эти пылающие головни?»{334}

    Бег времени продолжался, в избытке появлялись новые поводы для социальных и политических потрясений — и настоящее мучительно тревожило нашего героя. За два дня до начала Франко-прусской войны 1870 года Тютчев выехал из Петербурга в Карлсбад на лечение и, к счастью, успел проехать через Пруссию до официального введения различного рода ограничений для иностранных путешественников. «Война объявлена, — писал Тютчев жене 6/18 июля 1870 года из Варшавы. — Можно сказать, что это начало конца света»{335}. Он полагал, что поражение Франции неминуемо. Эта страна станет жертвой прогнившей современной цивилизации. Франция заслужила свое падение «глубоким внутренним разложением нравственного чувства»{336}. Однако методическая жестокость победителей, ужасающая «правильность» избиений и грабежей, угроза бомбардировки Парижа — всё это потрясло поэта. «Это гунны, ходившие в школу» — так сказал он о пруссаках{337}.

    Федор Иванович предвидел, что неизбежное поражение Франции логически приведет к объединению Германии под верховенством Пруссии. Возникновение единой и сильной Германии станет угрозой для России. В письме дочери Анне Тютчев высказал прогноз, который показался ей фантастическим: Германская империя «в итоге неизбежно обратится против нас и навлечет на нашу бедную страну несчастья, более ужасные, чем те, которые ныне поразили Францию»{338}

    Ужасные несчастья угрожали России не только извне. 4 апреля 1866 года мелкопоместный дворянин Д. В. Каракозов — при свете дня и на глазах у огромной толпы — совершил неудачное покушение на Александра II, который прогуливался у решетки Летнего сада. Федор Иванович был потрясен, свои чувства выразил в стихах, которые, однако, не посчитал нужным напечатать.

    Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,
    И оскорблению как будто нет исхода:
    Легло, увы, легло позорное пятно
    {339}
    («Так! Он спасен! Иначе быть не может!..»)

    Уже тогда поэт понял, что это было всего лишь первое предупреждение, данное власти. За ним неизбежно должны были последовать следующие.

    Первого июля 1871 года в Петербурге начался судебный процесс над участниками студенческих волнений и членами общества «Народная расправа», основанного в 1869 году Сергеем Геннадиевичем Нечаевым. Этот революционер-анархист исповедовал принцип «цель оправдывает средства» и сознательно применял методы мистификации и провокации. В своем «Катехизисе революционера» он проповедовал разрыв участников революционного движения с законами, приличиями и нравственностью существующего мира. Эти аморальные методы вызвали протест члена организации студента Иванова, и тогда Нечаев организовал его убийство и скрылся за границу. Обвинение было выдвинуто против 77 человек, но самого Нечаева на скамье подсудимых не было.

    Тайный советник Тютчев внимательно следил за процессом, аккуратно посещал все судебные заседания и в письме дочери выразил свое отношение к процессу и новой системе судопроизводства. «Первая часть процесса только что закончилась, и… вынесенный приговор должен казаться справедливым. Я был поистине восхищен талантом некоторых адвокатов. <…> Право, поразительно, как эти новые судебные установления быстро привились у нас. Вот где могучий зародыш новой России и лучшее ручательство ее будущности. Что касается самой сути процесса, то она возбуждает целый мир тяжелых мыслей и чувств. Зло пока еще не распространилось, но где против него средства? Что может противопоставить этим заблуждающимся, но пылким убеждениям власть, лишенная всякого убеждения? Одним словом, что может противопоставить революционному материализму весь этот пошлый правительственный материализм?»{340},[27]

    в будущем нового революционного натиска. Власть уповала только на репрессивные меры, собственные материальные силы казались ей неисчерпаемыми, и это обстоятельство создавало, по мнению Тютчева, ошибочное ощущение безопасности. «Если власть за недостатком принципов и нравственных убеждений переходит к мерам материального угнетения, она тем самым превращается в самого ужасного пособника отрицания и революционного ниспровержения, но она начинает это осознавать только тогда, когда зло уже непоправимо»{341}.

    * * *

    Впрочем, достаточные поводы для потрясений можно было найти не только в сфере практической политики. Частная жизнь нашего героя шла своим чередом и по-прежнему была далека от безмятежности. Федор Иванович начал оказывать знаки внимания Елене Карловне Богдановой, даме постбальзаковского возраста, пережившей двоих мужей (один из которых запутался в денежных махинациях и покончил жизнь самоубийством). Исследователи не скрывают своего недоумения по поводу характера этих отношений. Дошедшие до нас тютчевские письма, адресованные этой даме, не позволяют однозначно ответить на вопрос о том, что именно связывало Федора Ивановича с Еленой Карловной, помимо общих воспоминаний о покойной Лёле, чьей подругой была госпожа Богданова. «Что это — подлинное зарево нового пожара, или зарницы недавно пробушевавшей и еще не совсем умолкнувшей грозы, роковое наследие незаконной страсти, естественный и неизбежный мост от той, ушедшей, к этой, оставшейся, бывшей связанной с покойной узами дружбы и через нее сделавшейся известной и близкой осиротевшему старцу? Последняя вспышка темперамента на пороге вечного успокоения, или “боготворение” поэта, не требующее разделения, но жизнь без которого для него невозможна? Любовь это, или простая дружба? Или всё вместе?..»{342}

    Тютчев постоянно стремился продемонстрировать даме свою приязнь: предлагал испытывавшей материальные затруднения женщине собственную карету, считал возможным послать ей бутылку свежих сливок и фунт масла, сопроводив этот прагматичный дар остроумной запиской. (Следует знать, что с хорошими молочными продуктами в Петербурге дело обстояло из рук вон плохо: хранить их не умели; и даже в приличных домах сливочное масло нередко оказывалось затхлым, а сливки прокисшими.) Назойливая заботливость пожилого и часто болевшего мужчины не смущала вдову. Она охотно принимала все эти дары и зачастую помыкала дарителем, демонстрируя свою женскую власть над ним. Если многолетний роман Тютчева с Денисьевой вызывал у родных поэта легко объяснимое чувство глубокой печали, то его непонятные отношения с Богдановой служили для них источником нескрываемого раздражения. Но отцу и мужу и на сей раз все прощалось — столь велико было его обаяние: «Папа уехал в субботу. Он великолепно выглядит, находится в прекраснейшем настроении, я его уже давно таким не видала и теперь, когда очарование его визита миновало, чувствую огромную пустоту, ибо он в самом деле очарователен!»{343}

    Как всегда, наш герой абсолютно не интересовался мнением родных и не считал нужным принимать его во внимание. Более того, он полагал уместным посвящать Елену Карловну в интимные подробности жизни своих близких, будь то тяжелые и неудачные роды Анны или женитьба сына Ивана. «Все прошло, как следует. Невеста, даже и в этот момент, увы, не смогла стать красивой, но она очень хорошо держалась. После церемонии все присутствующие перебрались к Сушковым, где выпили за здоровие новобрачных, а вечером, в шесть часов, Китти и я поехали проводить их на железнодорожный вокзал, с которого эти счастливцы данной минуты отправлялись, на расстоянии часа с четвертью от города, получить окончательное обладание друг другом»{344}.

    «Несомненно, странно видеть в молодых людях это глубочайшее равнодушие к внешним прелестям у женщин, на которых они собираются жениться; но, в конце концов, это их дело, и я не считаю себя вправе навязывать им поклонение Красоте, как не считал себя вправе препятствовать им поститься, если б таково было их желание»{345}. 14 июня 1868 года старший сын поэта Дмитрий венчался с Ольгой Александровной Мельниковой, которая была на 11 лет старше его. «Предстоящий брак, конечно, довольно своеобразен. Точно ребенок, который из любви к своей доброй няне вдруг бы женился на ней»{346}.

    Дмитрий был болезненным юношей и еще при жизни отца, 11 июля 1870 года, скончался в Петербурге. Ольга Александровна пережила его на 43 года. Младший сын Иван успешно окончил Училище правоведения, долгое время был мировым судьей в Дмитровском уезде Московской губернии, имел завидную репутацию человека без страха и упрека и в 1907 году стал членом Государственного совета. Сын Тютчева и Елены Денисьевой Федор, воспитывавшийся в семье своей сводной сестры Анны Аксаковой, как незаконнорожденный не имел прав потомственного дворянина, значился в мещанском сословии и всего в жизни добился сам. Он стал офицером, 35 лет прослужил в Корпусе пограничной стражи, получил известность как беллетрист и в 1903 году, в 30-летнюю годовщину со дня смерти поэта, опубликовал материалы к биографии своего отца, в которых впервые поведал читателям о романе Тютчева с Денисьевой. В 1916 году, во время Первой мировой войны, полковник и кавалер многих орденов Федор Федорович Тютчев умер от ран.

    Всех Тютчевых тревожили печальные жизненные обстоятельства Марии Федоровны. Она никогда не жаловалась на свою судьбу, но все видели, как тяжело дается ей это видимое спокойствие. Надежда на то, что семейная жизнь поможет капитану первого ранга Бирилеву излечиться от последствий контузии в голову, оказалась тщетной. Болезнь прогрессировала с каждым годом. Однажды в течение 55 часов у него было 25 припадков. «…На бедную Мари больно смотреть. Она исхудала, измождена, кашляет, и все ее существо исполнено мрачным унынием, хотя ни на словах, ни в каких-либо внешних проявлениях оно не выражается. <…> Бирилев очень потолстел, а слабоумие его еще усилилось. В последние дни я была всецело занята ими, и меня больно поразила царящая в этой семье атмосфера, в которой нет ни радости, ни спокойствия»{347}, — писала Екатерина Тютчева сестре Дарье. Несколько лет такой жизни подорвали и без того слабое здоровье Марии Федоровны. У нее развился туберкулез. Не помогло лечение ни у знаменитого доктора Боткина, ни на липецких водах, ни на баварском курорте Рейхен-халле, где 2/14 июня 1872 года Мария Федоровна скончалась. Николай Алексеевич Бирилев, получивший при отставке чин контр-адмирала, пережил жену на десять лет и умер в 1882 году, окончательно потеряв разум.

    предметы, ему стало трудно читать. Поэт, всегда довольно легкомысленно относившийся к своему здоровью, был сильно напуган. Обострение болезней пришлось на вторую годовщину со дня смерти брата, которая, как и смерть отца, случилась на семидесятом году жизни. Это роковое совпадение сильно тревожило Федора Ивановича, только что вступившего в семидесятый год своей жизни. Какое-то время он по-прежнему выезжал в свет и на недоуменные вопросы знакомых по поводу своей болезни отвечал: «О, это ничего не значит, я бы умер, если бы еще не выезжал постоянно»{348}.

    Утром 1 января 1873 года с Тютчевым случился удар. У него парализовало левую сторону и была нарушена речь. Прямо из дворца по поручению императрицы к больному приехал лейб-медик Сергей Петрович Боткин. Доктор предупредил: приступ может повториться и за жизнь больного отвечать нельзя. Ему запретили говорить и рекомендовали стараться не думать, но его ясный и блестящий ум интересовался всем происходящим. Близкие читали больному газеты. В это время Российская империя активно продвигалась в Средней Азии, и Тютчев интересовался, как происходит Хивинский поход русской армии и каковы последние политические новости. «Это ум, подобного которому нет на свете, — живое пламя, продолжающее ярко пылать на развалинах его тела, его хрупкой физической организации»{349}. Но и тело продолжало бороться с недугом. Весной Федору Ивановичу стало немного лучше, и тогда врачи разрешили ему прогулки в карете. Тютчев заезжал за госпожой Богдановой и, к нескрываемому возмущению своих родных, в обществе этой дамы совершал выезды.

    Император Александр II изъявил желание навестить своего камергера. Наш герой уклонился от царской милости и заметил с иронией, что августейший визит накладывает на него непременное обязательство отойти в лучший из миров на следующий же день после монаршего посещения{350}.

    В конце весны больного перевезли на дачу в Царское Село, где его удручали не столько физические, сколько нравственные страдания. Он не привык к столь продолжительному одиночеству, а начавшееся лето разбросало всех его друзей и знакомых. 26 мая Тютчев в обществе сиделки и слуги Силантия неожиданно покинул дачу и появился в Петербурге. Он приехал попрощаться с Еленой Карловной Богдановой, уезжавшей за границу, и через день вернулся в Царское Село.

    прошел, Тютчев заметно ожил. В эту минуту в комнату вошел духовник, чтобы напутствовать его к смерти. Поэт предварил его вопросом: «Какие подробности о взятии Хивы?»{351}

    Наступило тихое угасание — без страданий, без жалоб, без слез. Эрнестина Федоровна не отходила от мужа ни днем ни ночью и 15 июля 1873 года приняла его последний вздох. Она пережила его на два десятилетия, разобрала тютчевские рукописи, собрала его стихи, среди которых было немало неизданных, — всё это достаточно разборчиво переписала собственной рукой и осознанно увенчала свою жизнь подготовкой и изданием собрания сочинений Любимого.

    Примечания

    [27] Из 77 обвиняемых никто не был приговорен к смертной казни, четверо были осуждены на каторгу, 28 человек приговорены к различным срокам тюремного заключения, двое — к ссылке на поселение. Остальные были оправданы по суду, но большая часть их подверглась административной высылке.

    Ссылки

    Тютчев Ф. И. Полное собрание стихотворений. Л., 1987. С. 205.

    {293} Императрица Мария Александровна — Д. Ф. Тютчевой. <Петербург. Конец марта (после 25-го) 1861 г.> //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 323.

    {294} Д. Ф. Тютчева — Эрн. Ф. Тютчевой. <Москва> 29 мая/ <10 июня> 1861 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 324.

    — Е. Ф. Тютчевой. <Царское Село> 4/<16> сентября 1862 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 331.

    {296} А. Ф. Тютчева — Е. Ф. Тютчевой. < Царское Село. Конец октября (до 24-го) 1862 г.> //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 332.

    {297} Дмитриев М. А. Главы из воспоминаний моей жизни. М., 1998. С. 358.

    Тютчев Ф. И. Полное собрание стихотворений. Л., 1987. С. 209.

    {299} Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 342; Тютчев Ф. И.

    {300} Дневник П. А. Валуева, министра внутренних дел: В 2 т. Т. I: 1861-1864. М.: Изд-во АН СССР, 1961. С. 258-259.

    {301} Пушкин — П. А. Вяземскому Царское Село. 1 июня 1831 г. // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Т. 14. С. 169.

    Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Т. 3. Кн. 1. С. 269.

    {303} Тютчев Ф. И.

    {304} Дневник П. А. Валуева, министра внутренних дел: В 2 т. Т. I: 1861-1864. М., 1961. С. 290.

    {305} Старина и новизна. 1916. Кн. 21. С. 207-208.

    {306} Д. И. Сушкова — Е. Ф. Тютчевой. <Москва> 20 июня/ <2 июля> 1863 г. // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 337.

    {307} Там же. С. 340.

    {309} А. Ф. Тютчева — Е. Ф. Тютчевой. Петербург. 15/<27> января 1864 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 343. Слово «распущенного» во французском тексте письма написано по-русски.

    {310} Тютчев — А. И. Георгиевскому. С. -Петербург. 8 августа < 1864>// Тютчев Ф. Я. Сочинения. Т. 2. М., 1984. С. 269.

    Чулков Г. И. Последняя любовь Тютчева (Елена Александровна Денисьева). М.: Изд-во Сабашниковых, 1928. С. 64-65.

    {312} А. Ф. Тютчева — К. П. Победоносцеву. Ницца. 13/<25> октября 1864 г. // Литературное наследство. Т. 97. Кн. М., 1989. 2. С. 360.

    {313} Д. И. Сушкова — Е. Ф. Тютчевой. <Москва. 23—24 августа/4—5 сентября 1864 г.> //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 352.

    {315} Из воспоминаний А. И. Георгиевского// Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. С. 138.

    {316} Е. Ф. Тютчева — Д. И. Сушковой. Берлин. 12/24 октября 1864 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 360.

    {317} А. Ф. Тютчева — Е. Ф. Тютчевой. Ницца. 24 февраля/ <18 марта 1865 г.> //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 371.

    {318} Из записок А. Ф. Тютчевой. Петербург. 2/<14> июля 1865 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 375.

    {320} Толстой — А. А. Толстой. 1865 г. Ноября 26…27. Ясная Поляна // Толстой Л. Н. Собрание сочинений: В 20 т. Т. 17. С. 299.

    {321} Тютчев — Э. Ф. Тютчевой. Москва. Среда. 12 января 1866 г. // Сочинения. Т. 2. М., 1984. С. 281.

    {322} Я. П. Полонский — Е. А. Штакеншнейдер. <Петербург> 30 мая/<11 июня> 1865 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М, 1989. С. 373.

    {323} А. Ф. Тютчева — Е. Ф. Тютчевой. Ницца. 10/<22> января 1865 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 364.

    {324} Там же. С. 366 (примечание 3).

    Долгоруков П. В. Двоюродная пошлость, стихотворение Федора Ивановича Тютчева // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 346 (примечание 14).

    {326} Алексеев В. П. … Брянск, 2000. С. 151-155.

    {327} Там же. С. 140-141.

    {328} А. Ф. Тютчева — Е. Ф. Тютчевой. <Царское Село> 2/<14> октября 1865 г. // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 379.

    {329} Тютчев Ф. И.

    {330} Тютчев — Н. И. Тютчеву. Петербург. 8 июня 1867 г. // Тютчев Ф. И. Сочинения. Т. 2. М., 1984. С. 301-302.

    {331} Эрн. Ф. Тютчева — К. Пфеффелю. Петербург. 6/18 февраля 1867 г. // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 387.

    Тютчев Ф. И. Полное собрание стихотворений. Л., 1987. С. 234.

    {333} Тютчева Л. Ф.

    {334} К. Пфеффель — Эрн. Ф. Тютчевой. Вильдбад. <9>/ 21 июля 1867 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 389.

    {335} Старина и новизна. 1917. Кн. 22. С. 259.

    {336} Тютчев — А. Ф. Аксаковой. Теплиц. 31 июля/12 августа <1870> // Тютчев Ф. И.

    {337} Из дневника А. А. Киреева. <Петербург. 4/16 октября 1870 г.> // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 410.

    {338} А. Ф. Аксакова — Е. Ф. Тютчевой. 30 июля/< 11 августа> 1870 г. // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 409.

    {339} Тютчев Ф. И.

    {340} Тютчев — А. Ф. Аксаковой. Петербург. 17 июля < 1871 > // Тютчев Ф. И. Сочинения. Т. 2. М., 1984. С. 354.

    {341} Тютчев — А. Ф. Аксаковой. Петербург. 4 января 1872 г. // Сочинения. Т. 2. М., 1984. С. 357.

    {342} Федор Иванович Тютчев в своих письмах к Е. К. Богдановой и С. П. Фролову. 1866-1871 / Предисл. и прим. Е. П. Казанович. Л.: Изд-воАН СССР, 1926. С. 6.

    {343} Е. Ф. Тютчева — Д. Ф. Тютчевой. <Москва> 3/<15> июня 1868 г. // Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 397.

    {344} Федор Иванович Тютчев в своих письмах к Е. К. Богдановой и С. П. Фролову. Л., 1926. С. 44.

    {346} Тютчев — Н. И. Тютчеву. Петербург. 13 апреля 1868 г. // Тютчев Ф. И. Сочинения. Т. 2. М., 1984. С. 324.

    {347} Е. Ф. Тютчева — Д. Ф. Тютчевой. <Москва> 25 мая/ <6 июля> 1868 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 396.

    — М. Н. Каткову. Петербург. 23 декабря 1872 г./<4 января 1873 г.> //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 420.

    {349} Эрн. Ф. Тютчева — К. Пфеффелю. <Петербург> 6/18 января 1873 г. //Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. С. 422.

    {350} Тютчевиана. М., 1999. С. 53.

    {351} И. С. Аксаков — Ю. Ф. Самарину. Царское Село. 18 июля <18>73 // Ф. И. Тютчев в документах, статьях и воспоминаниях современников. М., 1999. С. 257.

    Раздел сайта: