• Приглашаем посетить наш сайт
    Булгаков (bulgakov.lit-info.ru)
  • Когинов Ю. И.: Страсть тайная. Тютчев
    Книга вторая. Вещая душа.
    Глава 25

    Книга 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
    25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
    Книга 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
    25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
    36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
    Хронологическая таблица

    25

    У Бирилёвых умерла дочь. Лишь начала маленькая Мари — Маруся, Руся — говорить, ласково тянуться к маме, бабушке, папе, как её унёс дифтерит.

    Какой страшный рок висел над семьёй Бирилёвых... Даже только представить, а не вместе с ними действительно всё пережить, оторопь берёт!

    Вот забился под сердцем маленький новый комочек жизни, ещё неведомо — он или она. Но первая тревога и первая забота — выжило бы дитя, не передалось бы ему вдруг хотя и не наследственное, но всё-таки ужасное заболевание отца. И возникает спасительная мысль, связанная с народным поверьем: если боишься, что будет хилым ребёнок, нареки его именем матери или отца, как бы подкрепи его существование жизнями уже живущих. Потому было решено: родится сын, назвать его Колей, девочку же — Марией, Машенькой. И появилась на свет Машенька, Маруся — Руся. Появилась — и навечно ушла.

    Горе это случилось в шестьдесят седьмом году, в апреле, и почти сразу, как только подсохли дороги, Бирилёвы и Эрнестина Фёдоровна уехали в Овстуг.

    Деревня встретила своими бедами. После прошлогоднего неурожая пала скотина, люди голодали. Хорошо, что за Десной началось строительство железной дороги — почти все мужики подались на заработки. Но ведь пришла пора пахать и сеять, а в каждом дворе только женщины, немощные старики да ребятишки. На них теперь вся надежда, чтобы не остаться без своего хлеба.

    Разговор был в саду, перед домом. Мари оглядела женщин, перевела взгляд на ребятишек. Худые, в латаной одежонке, они жались к матерям. Только двое, лет по двенадцати, прокрались к столику и принялись рассматривать лежащий там журнал «Морской сборник». Мари подошла к мальчуганам.

    — Мы не трогали, — потупились они.

    — Да вы не смущайтесь, — успокоила она их. — Читать умеете? Какая это буква?

    Белобрысый мальчуган шмыгнул носом:

    — Я только три буквы знаю: «аз», «глаголь» и «добро». Наш поп, отец Алексей, научил. А другие ещё не показывал.

    — Эта буква — «мысль», буква «эм», — объяснила Мари. — А отец Алексей, кроме азбуки, учит вас ещё чему-нибудь?

    — Не, он всегда пьяный и на уроках спит, — ответил товарищ белобрысого, паренёк с острыми, смышлёными глазами.

    — Вас как звать?

    — Я Иван Артюхов, а он Игнатов Федька, — сказал белобрысый.

    — Вот что, Ваня и Федя, — сказала Мари, — приходите сюда завтра, я начну вас буквам учить. И другим скажите, кто захочет.

    Ребята потупились.

    — Не, мы не можем, барыня, завтра. Мы в поле уйдём. Тятьки наши лес у Губонина возят, а мы дома теперь старшие.

    Федя поднял свои острые глаза:

    — А можно, мы в другое воскресенье придём? Только у нас букварей нет.

    Мари обрадованно улыбнулась:

    — Книжки я вам сама дам. Поеду в Брянск и привезу.

    В понедельник Мари собралась в город. Николай Алексеевич тоже решил с ней ехать и предложил купить детворе глобус, чтобы рассказать про моря и океаны. Но за завтраком он вдруг неуверенно повёл рукою по скатерти, уронил на пол молочник и упал со стула. Вбежал Маркианов, поднял Николая Алексеевича и перенёс его в кровать.

    Мари в испуге отпрянула от кровати и увидела, как Николай Алексеевич судорожно подогнул ноги, вновь захотел их распрямить, но колени не послушались его. Бирилёв замотал головой, не в состоянии произнести ни одного звука, и глазами показал на свои колени.

    — Боже мой! — воскликнула Мари, — У него ноги отнялись!

    Маркианов попытался расслабить колени Николая Алексеевича, но они словно залубенели. Михаил тут же приготовил лекарства, принёс с кухни лёд и горячую воду.

    — Примочку надо испробовать, Мария Фёдоровна, — предложил он. — Горячее и холодное, и снова горячее. Может, судороги и отпустят.

    На третий день появились признаки речи, ещё слабые, но разобрать отдельные слова было можно. Только ноги оставались безжизненными.

    В доме в эти дни никто не спал. Мари взяла на себя все заботы по уходу за мужем. Но Маркианов, как и она сама, поставил кресло у постели Николая Алексеевича и так сидел все ночи напролёт вместе с Мари.

    Среди ночи у постели появлялась вдруг и Эрнестина Фёдоровна. Она склонялась над кроватью, чтобы лучше уловить дыхание Николая Алексеевича, который то проваливался в забытье, то смотрел прямо перед собой лихорадочно горящими глазами.

    Вот так в начале весны, только на короткое время позволяя дочери подходить к маленькой Русе, просиживала Эрнестина Фёдоровна у кровати метавшейся в жару внучки. Откуда брались в ней, уже пятидесятишестилетней худенькой женщине, и спокойное, ни разу не нарушаемое отчаянием терпение, и выносливость, помогающая постоянно быть на ногах! Однажды ночью, когда нельзя было вызвать доктора, а девочка начала задыхаться, Эрнестина Фёдоровна взяла стеклянную трубочку и принялась через неё отсасывать из горла маленькой Руси гнойные дифтеритные плёнки. Как ни аккуратно делала это Эрнестина Фёдоровна, предохраняя себя от заражения, она всё же заболела. Но, взрослая, перемоглась быстро, ничем не показав домашним своей собственной тревога. Теперь же Мари всячески старалась уберечь маму от ночных дежурств.

    Чтобы не тревожить мужа, когда он на короткое время засыпал, Мари, встав с кресла и сняв туфли, босиком выходила из комнаты и осторожно, чтобы не скрипнули половицы, спускалась к себе. Здесь она, стоя на холодном полу, прижав лицо к оконному стеклу, за которым спала непроницаемая деревенская ночь, тихо, беззвучно плакала. Иногда открывала окно и стояла перед ним до тех пор, пока через лёгкий халат к телу не подступал знобящий холод и ноги начинали каменно зябнуть. Тогда, машинально глянув на себя в чёрное, плохо освещённое свечным огарком зеркало, так же, с туфлями в руках, возвращалась в спальню мужа.

    На десятые сутки речь Николая Алексеевича пришла в норму, начали отходить и ноги.

    С трудом, но он всё же встал, прошёл на балкон. Свежий воздух сразу же преобразил лицо Бирилёва, он жадно переводил взгляд с кустов жасмина и смородины к дальним деревьям, вдыхал полной грудью.

    Мари впервые за все эти десять дней вышла в сад. У неё неожиданно закружилась голова, и она присела на скамейку.

    У небольшого дубка, только недавно прорезавшийся из-под земли, красовался плотный боровичок-подросток. А рядом — такие же крепкие, с красно-коричневыми шляпками, сидели два больших гриба. Мари поднялась, чтобы их взять и тут же поискать другие, но раздумала. «Лучше я воткну возле них прутик, чтобы приметить, а когда Николенька совсем поправится, сорвём вместе с ним».

    Она нагнулась, чтобы поднять веточку, и зашаталась от усталости.

    «Нет, надо встать и немного пройтись, а то я совсем засиделась в четырёх стенах», — решила она и вышла из ворот. Пошла медленно к Поповой слободе, к летней церкви. Не доходя до ограды, остановилась, чтобы отдышаться — не ожидала, что бессонные ночи так её обессилят.

    — отпевали покойника. Показалась и процессия — дородный, в чёрной рясе, отец Алексей и следом за ним шесть или семь женщин.

    Отец Алексей, увидев Мари, осенил её крестным знамением и рявкнул громко, так что шедшие за ним невольно вздрогнули:

    — Со святыми упо-о-кой!..

    Поравнявшись с Мари, поп так же внезапно, как начал, оборвал молитву и, икнув, дохнул крепким сивушным перегаром.

    Гробик, который несли женщины, был крохотным, из свежесколоченных досок, некрашеный.

    ладонями, отвернулась.

    — Милая, что же ты? — подошла к ней старушка, в которой Мари узнала Агафью Аникину, — Не убивайся, не вспоминай своё горе. У нас это дело привычное, кажинный день по одному, по двое младенцев отходит... Это вот Кодиных. Младшенькая, Настюха...

    Точно кто железными пальцами сдавил горло Мари. Она почувствовала, что лёгким не хватает воздуха, широко раскрыла рот, и в этот миг у неё вырвалось:

    — Не могу я!.. Не могу больше... — И Мари, не разбирая дороги, бросилась по склону вниз, к Овстуженке.

    Платье зацепилось за кусты. Она рванула его, услышав звук разодравшейся материи, и упала на землю.

    — Боже! Есть ли ты, существуешь ли? Так за что же ты меня так наказал? Чем я провинилась перед тобою, перед людьми?..

    Сколько Мари пролежала здесь, она не знала. Волосы её разметались, беспорядочно упали на плечи. Лицо было мокрым, щёки и лоб горели, а во рту становилось всё суше и солонее.

    Она провела по лицу ладонью и села. Теперь Мари осмотрелась вокруг.

    Взгляд её задержался на блестевшей под солнцем глади Овстуженки, и она тотчас быстро перевела его в сторону парка, где меж деревьев проблескивало зеркало пруда.

    «Да, там, — спокойно и отрешённо подумала она. — Там глубоко, там вернее... Только в самое первое мгновение надо не испугаться, не отступить, а следом придёт избавление...»

    — крупные и горячие — вновь скатились по щекам, оставляя на запылённом, перепачканном землёю лице две светлые дорожки.

    «Как мама была права, права, права!..» — возникли в сознании Мари слова, которые год назад она записала в конце самой счастливой, самой дорогой страницы своего дневника. Той самой страницы, которой ещё раньше она доверила своё признание в первой и вечной любви.

    И вот — конец!

    Мари снова подняла лицо, чтобы выбрать дорогу к пруду, но глаза остановились на сером замшелом валуне, одиноко лежащем на лугу.

    «Откуда мне знаком этот камень? — подумала она, и память вдруг обожгла её. — Да, да, здесь когда-то сидел милый и добрый Полонский, отсюда он рисовал склоны горы, церковь, деревенские избы... И мы говорили в тот день с Яковом Петровичем о смысле жизни, о том, что человек обязан совершить на земле... Как недавно и как давно это было! Полонский снова женат. Нет, вторая жена его не любит, стал холоден к ней и он. Но ведь живёт, не мучается, не страдает!.. Милый, добрый Полонский, если бы он сейчас видел меня. Если бы он только знал, чем кончилась моя мечта! Я желала добра всем и лишь хотела, чтобы меня научили его творить, указали цель и повели за собой. И вот я пришла... Мы пришли... Вдвоём, рядом... Но куда, к чему?»

    — Мари, остановись! — услыхала она вдруг голос мама. Ноги вновь подкосились, и она рухнула на землю.

    — Мамочка, мне больно, мне страшно, — Мари опустила голову на мамины руки.

    Эрнестина Фёдоровна расправила спутавшиеся, перепачканные землёю волосы дочери и отёрла её лицо.

    — Ты знаешь, моя девочка, — произнесла она, — зачем живу я? Для себя? Но счастья у меня нет. И наверное, не было такого дня, когда бы я могла сказать: моё счастье — это моя собственная жизнь. И всё-таки я ни о чём не жалею! Я счастлива тем, что у меня есть ты, есть твой отец... Наконец, есть люди вокруг меня, которым моё внимание, моё слово, моя улыбка дороги и приятны. Людей радует даже то, что я им могу подарить, сделав своими руками: скатерть, сотканную мною, кружево, которое связала сама... Немного? Но зато всё это я с радостью могу отдать другим... Ты понимаешь меня, доченька? Не взять у людей, а дать им...

    — Да, я была права тогда, в Ницце, — сказала Эрнестина Фёдоровна. — Была права, когда можно было выбирать. Теперь выбора нет, вернее, он уже сделан. И теперь я скажу тебе другое: ты обязана быть сильной...

    — Я слышу, я понимаю вас, мамочка. Я в самом начале поклялась, что могу отдать жизнь за того, кого полюбила...

    Она произнесла это быстро, как бы заученно, вспомнив радостные дни в Ницце. Так она говорила тогда наедине с собой, думала в доме графини Блудовой, в минуты непомерного блаженства шептала Николеньке. И занесла эти слова в свой дневник. Однако сейчас фраза эта вдруг вызвала в памяти совсем иные воспоминания, она ужаснулась тому, что такие признания, наверное, произносят многие, когда начинают любить, а в жизни у этих привычных, охотно произносимых слов бывает высокий и в то же время страшный смысл.

    Мари мгновенно вспомнила Петербург, их квартиру на Невском, кабинет Николая Алексеевича. Они сидят вдвоём под мягким, уютным светом настольной лампы, затенённой абажуром. Николай Алексеевич перебирает ящик своего письменного стола.

    — гардемарина Алексея, медальоны с изображением матери и отца. Визитные карточки, письма... Всё уже знакомо Мари. Видела она не раз и сверкающие золотом и эмалью ордена мужа — Святого Георгия, Владимира, Анны... Но что это? На оранжевой с чёрными полосками ленте золотой медальон. Кто на нём, чей портрет?

    Николай Алексеевич бережно положил медальон на крышку стола. Широкое, окаймлённое густой чёрной бородой лицо. На плечах погоны рядового. Матрос? Почему же он перенесён эмалью на золото?

    — Это — он... — Голос Бирилёва прерывается. Мари вскакивает, опасаясь внезапного приступа. Но муж успокаивает её: — Со мной всё хорошо... Ничего страшного. Это вот с ним, с Игнатием Шевченко... Ты помнишь?

    Отдать за другого жизнь... Нет, в этом не клянутся, об этом не говорят даже наедине с собой. Это приходит как необходимость, как осознание того, что иначе поступить нельзя. И разве раздумывал тогда Игнат, разве спрашивал себя: вынесет ли он сам неимоверно острую, прожигающую насквозь последнюю свою боль?..

    «Мамочка милая! Да как же вы все эти годы сами-то, сами?.. Неужели даже себе не признались ни разу, как было вам невыносимо больно?.. Значит, вы любили. Вы — любите!..»

    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
    25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
    Книга 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
    25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
    36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
    Хронологическая таблица

    Разделы сайта: