• Приглашаем посетить наш сайт
    Набоков (nabokov-lit.ru)
  • Пигарев К. В.: Жизнь и творчество Тютчева
    Глава первая. Детство и юность.
    Пункт 2

    2

    В прошении, поданном 29 сентября 1819 года в Правление Московского университета, Тютчев писал, что в течение двух лет он уже посещал «в сем университете профессорские лекции» в качестве вольнослушателя. Если считать, что Тютчев имеет в виду два академических года, то, следовательно, посещать университет он начал с осени 1817 года30. В таком случае, очевидно, имеется в виду систематическое посещение университетского курса, ибо слушать лекции Мерзлякова он начал раньше.

    Д. Н. Свербеев, учившийся в Московском университете в 1814—1817 годах, рассказывая о тогдашней студенческой среде, выделяет в ней группу вольнослушателей-«аристократиков»: «Отцы ли их гнушались для них студенчеством, или сами они опасались срезаться на экзаменах, но большая часть этих полубаричей, не делаясь студентами, пользовались слушанием лекций ввиду того, чтобы выдержать так называемый „комитетский экзамен” на право производства в чин VIII класса...». Свербеев иронически называет Тютчева «юнейшим из всех студентов-аристократиков»31.

    Прошение Тютчева о приеме его в университет показывает, что ни он, ни его отец не «гнушались» студенчеством и не искали более легких путей для получения необходимого аттестата.

    Через месяц после подачи Тютчевым прошения «ординарный профессор красноречия и поэзии» А. Ф. Мерзляков и «экстраординарный профессор математики» Т. И. Перелогов экзаменовали его по русскому, латинскому, немецкому и французскому языкам, истории, географии и арифметике и нашли «способным к слушанию профессорских в университете лекций»32. 6 ноября 1819 года Тютчев был зачислен в состав своекоштных студентов университета.

    Лекции в университете читались ежедневно, кроме воскресных и праздничных дней. Утренние лекции начинались в 8 часов и продолжались до 12, а дневные начинались в 2 часа и кончались в 6 часов. Это не значит, однако, что каждый студент был обязан просиживать на университетской скамье по восемь часов в день. Программа лекций состояла как из основных курсов, так и из дополнительных, среди которых студент имел право выбора. По зачислении в университет каждый студент являлся к ректору и получал от него табель, в которую тут же записывались фамилии профессоров, чьи лекции ему предстояло слушать. Табель, выданная Тютчеву, не сохранилась, а потому мы не можем представить в полном объеме круг предметов, изучавшихся им в университете. Известно, что он слушал курс всеобщей истории у Н. Е. Черепанова, статистики главнейших европейских государств у И. А. Гейма, латинской словесности у И. И. Давыдова (читавший с большим успехом курс Р. Ф. Тимковский умер в начале 1820 года), славянского языка у М. Г. Гаврилова, теории поэзии и истории русской словесности у А. Ф. Мерзлякова, археологии и теории изящных искусств у М. Т. Каченовского. Кроме того, он посещал лекции профессора Х. Шлецера, читавшего на нравственно-политическом отделении политическую экономию, естественное и гражданское право. Надо думать, что Тютчев в университете продолжал изучение иностранных языков. Французскому языку и французской словесности он еще до поступления в университет обучался у жившего в Москве француза Динокура33. На словесном отделении эти предметы преподавал Пельт. Впоследствии Тютчев в совершенство владел французским языком и хорошо знал французскую литературу. Курс немецкого языка и немецкой литературы читал на словесном отделении проф. Ю. П. Ульрихс. Проявившийся в студенческие годы интерес Тютчева к немецкой литературе позволяет предположить, что он посещал лекции Ульрихса. Никаких данных нет у нас о том, где и когда познакомился поэт с английским и итальянским языками. Преподавателем английскою языка и английской словесности в университете был Т. Эвенс; итальянский язык в программе университетских курсов отсутствовал. Вероятно, своим знанием итальянского языка Тютчев был обязан Раичу.

    Из всех профессоров словесного отделения наибольшим авторитетом в глазах студентов пользовался Алексей Федорович Мерзляков. В 1819/20 и 1820/21 годах он читал эстетику, пиитику и риторику, а также занимался со своими слушателями критическим разбором «знаменитых российских писателей». К разбору отдельных поэтических произведений по существу сводилось Мерзляковым изучение истории русской словесности. Как теоретик он не был оригинален. Он читал свой курс, «следуя методе Эшенбурга», т. е. по довольно распространенному в то время учебному пособию, написанному немецким профессором и другом Лессинга И. И. Эшенбургом. Хотя и воспитанный в правилах европейского и русского классицизма, Мерзляков был способен чувствовать прекрасное и тогда, когда оно выходило за пределы традиционных норм. Поэт-эклектик, сочетавший одическую выспренность с сентиментальным морализмом, автор чувствительных романсов и песен, из которых одна — «Среди долины ровныя...» — приобрела широкую популярность, горячий ценитель русской народной поэзии и восторженный почитатель «Слова о полку Игореве», Мерзляков находил, что теоретические системы сковывают художника и что высшим эстетическим критерием является сердце. «Вот где система! — говаривал (он) бывало своим слушателям, указывая на сердце; и никто не требовал от него более: ибо в этом сердце кипела пучина жизни», — вспоминал о Мерзлякове Н. И. Надеждин34«Он к ним не готовился. Приносил на кафедру Ломоносова или Державина, развертывал. Случай открывал оду. Речь свободно и роскошно лилась из уст импровизатора. Все зависело от настроения минуты. В критике и профессоре сказывался поэт по призванию. Эти импровизации, приводившие иногда в восторг его слушателей, напечатлевались в их памяти. Светлая мысль, искра чувства электрически оживляли всю аудиторию»35.

    Несмотря на заражающее красноречие Мерзлякова, Тютчев сумел критически отнестись к «образу преподавания» знаменитого профессора. Ему хотелось, чтобы субъективизм в его лекциях уступил место историзму. Один из университетских товарищей Тютчева после разговора с ним на эту тему записал в своем дневнике: «Мерзляков должен, — сказал Тютчев, — показать нам историю русской словесности, должен показать, какое влияние каждый писатель наш имел на ход ее, чем именно способствовал к улучшению языка, чем отличается от другого»36.

    Полной противоположностью страстному и увлекающемуся Мерзлякову был профессор археологии и теории изящных искусств Михаил Трофимович Каченовский. Слушавший позднее его лекции по русской истории И. А. Гончаров так характеризует Каченовского: «Это был тонкий, аналитический ум, скептик в вопросах науки и отчасти, кажется, во всем... Особенно обширны были его познания в истории и во всем, что входит в ее сферу — археология и пр... Когда он касался... какого-нибудь спорного в истории вопроса, щеки его, обыкновенно бледные, загорались алым румянцем и глаза блистали сквозь очки, а в голосе слышался задор прежнего редактора «Вестника Европы». Он мысленно видел перед собой своих ученых противников и поражал их стрелами своего неумолимого анализа»37.

    Однако прежний «задор» редактора «Вестника Европы», на страницах которого Каченовский сначала вел борьбу с литературной школой Карамзина, а затем обрушивался на Пушкина и романтизм, способствовал тому, что в представлении большинства студентов имя профессора стало синонимом литературной и научной косности, сухости и мертвечины. Разделяя такое именно отношение к Каченовскому, Тютчев, сидя на его лекциях, «строчил на него эпиграммы» и переговаривался с товарищами, так что профессор однажды посмотрел на них «самыми косыми глазами»38. Из эпиграмм Тютчева на Каченовского до нас дошла только одна, да и то в незаконченном наброске. Эта незаконченность делает эпиграмму не вполне вразумительной. Задумана она в форме широко распространенных в ту пору «разговоров в царстве мертвых», что уже само по себе подчеркивало отношение Тютчева к Каченовскому как к чему-то отжившему:

    Харон

    Неужто, брат, из царства ты живых —
    Но ты так сух и тощ. Ей-ей готов божиться,
    Что дух нечистый твой давно в аду томится!

    Каченовский


    Притом (что долее таиться?)
    Я полон желчи был — отмстителен и зол,
    Всю жизнь свою я пробыл спичкой.

    Сохранившийся автограф эпиграммы относится к последним месяцам 1820 года39«Вестнике Европы» против незадолго до того вышедшей поэмы Пушкина «Руслан и Людмила». Напрашивается предположение, не связана ли эпиграмма в какой-то мере с теми спорами, которые разгорелись вокруг пушкинской поэмы.

    Для характеристики Тютчева-студента важно было бы знать, с кем из своих товарищей по университету он чаще и охотнее общался, с кем дружил. Ведь именно в эти годы обычно на всю жизнь завязываются крепкие дружеские отношения. В стихах, написанных в первые годы по окончании университета, Тютчев несколько раз упоминает о друзьях, но упоминания эти не связываются у нас с конкретными лицами. Можно назвать имена товарищей Тютчева, из которых одни вместе с ним были приняты в число студентов словесного отделения, другие на год раньше. Это — будущий собиратель и исследователь украинского фольклора Михаил Александрович Максимович, двоюродные братья поэта А. И. Полежаева Сергей и Дмитрий Струйские, мещанин Николай Зиновьевич Бычков, бывший семинарист Василий Дмитриевич Троицкий, сын статского советника Николай Иванович Ждановский и другие. Уже третий год слушал лекции профессоров словесного отделения поэт Федор Антонович Туманский40. Однако из всех молодых людей, одновременно с Тютчевым обучавшихся на словесном отделении, только с одним у него установились дружеские отношения, поддерживавшиеся и в дальнейшем. Это был разночинец, сын вольноотпущенного дворового человека и домоправителя графа И. П. Салтыкова Михаил Петрович Погодин. Он был на три года старше Тютчева и годом раньше его поступил в университет. Трудолюбивейший студент, окончивший в 1821 году курс со степенью кандидата и золотой медалью, Погодин не раз выручал гораздо менее прилежного Тютчева: писал за него ответы на экзамене по всеобщей истории, снабжал книгами и конспектами. В записках к Погодину Тютчев называл его своим «благодетелем», а себя «постоянным просителем». И все же отношения двух студентов были далеки от тех братских отношений, которые существовали между Пушкиным и любым из его товарищей-лицеистов. В обращении Тютчева и Погодина друг к другу задушевное «ты» так и не сменило холодновато-официального «вы».

    Восхищаясь способностями Тютчева и считаясь с его мнением, Погодин, однако, находил его слишком самоуверенным: «Тютчев имеет редкие, блестящие дарования, но много иногда берет на себя и судит до крайности неосновательно и пристрастно...»41 То же впечатление сдержанности, которое ощущается в некоторых высказываниях Погодина о Тютчеве, производят и записки Тютчева к нему. Читая их, с трудом веришь, что в них студент обращается к студенту, товарищ к товарищу. «Обстоятельства, любезнейший Михайло Петрович, эта самодержавная власть в нашем бедном мире, не позволили мне все это время видеться с вами, — так начинается записка, посланная Тютчевым из Троицкого в соседнее Знаменское, где летом 1820 года Погодин жил в качестве домашнего учителя в семье Трубецких. —... Сердечно сожалею, что ваше соседство более, до сих пор, для меня удовольствие отвлеченное, чем положительное. Надеюсь, однако, что не замедлю приятную мысль превратить в приятную существенность»42«Услышав сегодня, что вы в Москве, тотчас поехал к вам, любезный Михайло Петрович. Но как поймать удовольствия с первого разу довольно трудно, а должно наперед за ними гоняться, то и не удивило меня, что я не застал вас дома. — Приезжайте, сделайте одолжение, сегодня, если вам можно и если вам хочется одолжить вашего покорного Тютчева»43.

    Пусть эти записки — из первых по времени, но и на последующих сохранился тот же налет изысканной церемонности, лишь слегка ослабленный. Написанные по-русски, они несут на себе печать явного знакомства с французской эпистолярной традицией. Мастером подобного светски-отточенного эпистолярного стиля Тютчев покажет себя позднее.

    Записки Тютчева к Погодину, краткие и почти не обнаруживающие внутренней сути того, кто их писал, и дневник Погодина, обычно досадный своей скупостью, — основной источник наших сведений о Тютчеве-студенте.

    Впоследствии Погодин описал Тютчева таким, каким он запомнился ему со времени их студенческих встреч: «Молоденький мальчик с румянцем во всю щеку, в зелененьком сюртучке, лежит он, облокотясь на диване и читает книгу. Что это у вас? Виландов Агатодемон»44.

    Тютчев много и жадно читает. Закончив две первые части стихотворений Жуковского, незадолго до того вышедшие вторым изданием, он просит Погодина одолжить ему третью. Но потом снова посылает к нему нарочного с запиской: «... прошу вас ссудить меня еще раз первою частию — и второю, если такое баловство покажется вам не выходящим из пределов»45«Новой Элоизе» Руссо: ему не нравится конец романа, описание смерти героини46. Зато он восхищен «Исповедью» Руссо, которую ему дал Погодин: «Никогда с таким рвением и удовольствием я еще не читывал. — Сочинение это всякому должно быть занимательно. Ибо, поистине, Руссо прав: кто может сказать о себе: я лучше этого человека»47.

    Однажды беседа двух молодых студентов коснулась «Слова о полку Игореве», подлинность которого оспаривал Каченовский. Тютчев посоветовал своему товарищу перевести в виде опыта это великое произведение древнерусской литературы на латинский язык48.

    «Истории государства Российского» Карамзина, заключавший повествование о царствовании Ивана Грозного. Книга эта была с захватывающим интересом встречена читателями. По шутливому свидетельству современника, улицы Петербурга опустели, ибо все по своим домам были «углублены в царствование Иоанна Грозного»49. «Ну, Грозный! Ну, Карамзин! — писал из глухого Острогожска К. Ф. Рылеев одному из своих петербургских друзей. — Не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита»50. Естественно, что и в Москве у Тютчева с Погодиным завязывается разговор «о Карамзине, о характере Иоанна IV, о рассуждении, напечатанном в „Вестнике Европы“»51. Это «рассуждение» — статья, помещенная без подписи в июньской книжке «Вестника Европы» и озаглавленная «О степени доверия к Истории, сочиненной князем Курбским». Автором статьи был «соревнователь» Общества истории и древностей российских при Московском университете Н. С. Арцыбашев. Он подверг серьезным сомнениям достоверность сведений, содержащихся в «Истории о великом князе московском» Курбского, которая послужила Карамзину основным источником для характеристики Грозного. Ссылаясь на исторические и биографические обстоятельства, при которых возникло сочинение Курбского, Арцыбашев задает вопрос: «... все ли им сказанное можно принять за неоспоримую истину, и не было ли ему причин иное уменьшать, иное увеличивать, а другое и совсем скрыть от потомства?»52 К сожалению, лаконичная запись погодинского дневника не позволяет определить, чью точку зрения на Ивана Грозного — карамзинскую или арцыбашевскую — разделял Тютчев.

    например, запись Погодина, помеченная 9 августа 1820 года: «Ходил в деревню к Ф. И. Тютчеву, разговаривал с ним о немецкой, русской, французской литературе, о религии, о Моисее, о божественности Иисуса Христа, об авторах, писавших об этом: Виланде (Agathodemon), Лессинге, Шиллере, Аддисоне, Паскале, Руссо... Еще разговаривал о бедности нашей в писателях. Что у нас есть? Какие книги имеем мы от наших богословов, философов, математиков, физиков, химиков, медиков? О препятствиях у нас к просвещению. — Тютчев прекрасный молодой человек»53.

    Здесь в сущности очерчен круг тем, к которым Тютчев и Погодин постоянно возвращаются в своих беседах. Они стремятся понять явления мировой литературы в их взаимосвязях, и это вызывает между ними разговор «о влиянии, какое словесность одного языка имеет на словесность другого». Для дальнейшей идейной эволюции как Тютчева, так и Погодина характерен отчетливо проявившийся интерес к немецкой литературе, признание «преимущества ее перед французскою»54. «Говорил с Тютчевым о Шиллере, Гёте, вообще о немецкой словесности, о богатстве ее и проч.», — записывает Погодин 26 ноября 1820 года. А через несколько дней в его дневнике появляются такие строки: «... был у Тютчева, говорил с ним о просвещении в Германии, о будущем просвещении у нас, об ограниченности в познаниях наших писателей. Кто из них, кроме новейших, знал больше одного или двух языков? А у немцев какая всеобъемлемость! О Лессинге, Гёте, Шиллере, Шлецере...»55 Иногда в этих беседах принимают участие и родители Тютчева, и это показывает, что они не отгораживались от интересов молодого поколения. «Говорил с Тютчевым и с его родителями о литературе, о Карамзине, о Гёте, о Жуковском, об университете», — отмечает, например, Погодин 25 августа 1820 года. Жуковский, кстати сказать, был лично знаком с Тютчевыми и во время своих приездов из Петербурга в Москву бывал у них в доме56.

    Интригующие фразы «О препятствиях у нас к просвещению» (в записи от 9 августа 1820 года) и «О будущем просвещении у нас» (в записи от 2 декабря 1820 года)57 в современной действительности Погодин. Это, во-первых, «пристрастие русских бояр к иностранцам», в силу которого они занимают «важнейшие, видные должности»; во-вторых, дороговизна книг; в-третьих, трудность доступа в университет для лиц низшего сословия. «Не все родятся гениями, коим никакие преграды мешать не могут, — замечает по этому поводу Погодин, — не столь твердым надобно открывать дороги»58. Естественно предположить, что и в беседах Погодина с Тютчевым развивались подобные же мысли. Наконец, едва ли случайно один из разговоров с ним об университете упоминается в дневнике Погодина рядом с именем пресловутого душителя просвещения Магницкого59, простиравшего свое влияние не только на вверенный его «попечению» Казанский учебный округ, но и на все направление русского народного образования вообще.

    Студенческие годы Тютчева совпали с периодом реакции как во внешней, так и во внутренней политике царского правительства. На международных конгрессах Россия последовательно отстаивала принципы Священного союза, созданного для борьбы с революцией и «безверием». Внутри страны все тяжелее и невыносимее становился гнет аракчеевщины, начинавшей, впрочем, вызывать первые попытки противодействия (возмущение Семеновского полка в 1820 году). В области народного просвещения и науки принимались усиленные меры к тому, чтобы «христианское благочестие было всегда основанием истинного просвещения»60. С 1819 года и в Московском университете была открыта на отделении нравственно-политических наук кафедра богословия (до этого Московский университет являлся единственным из европейских университетов, в котором эта кафедра отсутствовала). Посещение лекций по этому предмету считалось обязательным для студентов всех отделений.

    отношение к насаждаемым в университете началам «истинного просвещения».

    Написанное для прочтения на торжественном университетском акте, состоявшемся 6 июля 1820 года, стихотворение Тютчева «Урания» кончается прославлением «гения просвещения» в его официальном понимании:

    ... Здесь паки гений просвещенья,
    Блистая светом обновленья,
    Блажит своих веселье дней! —

    Что постоянный, неизменный
    В своей блестящей высоте,
    Монарха следуя заветам и примеру,

    К своей божественной мете.

    Поскольку «Урания» писалась по заказу университетского начальства, такая концовка была неизбежна, но, как показывает последующая эволюция мировоззрения Тютчева, она не противоречила его сознанию. Поэт всегда оставался сторонником монархии, освященной религией.

    И тем не менее фанатизм и изуверство претили как будущему ревнителю триединой формулы «православие, самодержавие, народность» Погодину, так и будущему певцу славянофильства Тютчеву. Они смеются над проповедью приходского священника, который сравнивал Вольтера, Д’Аламбера и Дидро с «дьявольским числом, упоминаемым в апокалипсисе»61. По поводу распространившихся слухов о будто бы предстоящей ревизии университета Магницким Погодин обменивается с Раичем мыслями «о состоянии просвещения в России, об усилиях, которые употребляют наши мистики, подавить все стремление к нему...». Раздумывая о мерах, «принимаемых Магницким для погашения просвещения», Погодин приходит к выводу: «Может быть, они хороши в своем источнике, но они насильственные»62.

    «страхе божьем» и преданности престолу. Стариком он вспоминал, как в пасхальную ночь мать подводила его, ребенка, к окну, и они вместе дожидались первого удара церковного колокола63. В канун больших праздников у Тютчевых нередко служились всенощные на дому, а в дни семейных торжеств пелись молебны. В спальне и в детской блестели начищенные оклады родовых икон и пахло лампадным маслом. Но к студенческим годам Тютчев начал тяготиться обрядовой стороной религии, не хотел говеть. Мать сочла нужным подарить ему Библию на французском языке, надписав на ней своим крупным почерком: «Папинька твой желает, чтоб ты говел. Прости. Христос с тобой. Люби его»64. Вынужденное говение, однако, не вызывает в нем серьезного настроения, которое хотел бы видеть его «папинька», а наоборот. Зная, что Погодин собирается идти исповедоваться, Тютчев шутит: «... отпускаю вам все грехи, которые вы намереваетесь сказать священнику на исповеди — отпустите мне мои...»65. В дерзком четверостишии он перефразирует слова великопостной молитвы Ефрема Сирина («Господи и владыка живота моего, дух... празднословия не даждь ми»):

    «Не дай нам духу празднословья!»

    Ты в силу нашего условья
    Молитв не требуй от меня.

    Тогда же, воспользовавшись текстом из 103 псалма: «Яко и вино веселит сердце человека», Тютчев пишет шуточно-эпикурейское стихотворение «Противникам вина», в котором подсмеивается над библейскими легендами о грехопадении первого человека и о Ное.

    В общем же религиозное вольнодумство Тютчева-студента не выходило за рамки того поверхностного вольтерьянства, которое с середины XVIII века было достаточно распространено в русских дворянских кругах. Пугая своих старозаветных родителей «безбожием», он в то же время внимательно изучает «Мысли» Паскаля и знакомит с ними Погодина66

    Политический образ мыслей молодого Тютчева также отмечен чертами ограниченного свободомыслия, сочетающегося с твердой приверженностью к устоям русского монархического строя. Для уяснения идейной атмосферы, окружавшей юношу в эти годы, небезынтересно, что его учитель Раич и двоюродный брат Алексей Васильевич Шереметев состояли членами Союза благоденствия. Хотя имена Раича и Шереметева попали в составленный после расправы с декабристами «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ», политическое вольнодумство обоих носило весьма умеренный характер; недаром они были «оставлены без внимания»67. Сам Тютчев писал о своем учителе:

    Как скоро Музы под крылом
    Его созрели годы —


    Предстал во храм Свободы, —

    Но мрачных жертв не приносил,
    Служа ее кумиру, —

    Он горсть цветов ей посвятил

    («На камень жизни роковой...», 1822?)

    В какой мере лира Раича «пламенела» звуками свободы, нам неизвестно. Тютчев лучше, чем мы, знал поэзию Раича, который в эти годы, очевидно, не только переводил «Георгики» Вергилия, но и писал стихи политического содержания. Беседуя с Погодиным «о молодом Пушкине, об оде его „Вольность“, о свободном благородном духе мыслей, появляющемся у нас с некоторого времени»68, Тютчев, вероятнее всего, имел в виду настроения, которые высказывались в непосредственно близком ему кругу. Сам он переписывает строфы пушкинской оды, и то, что этот список был найден впоследствии в бумагах Погодина, дает возможность предполагать, что именно Тютчев впервые ознакомил с нею своего товарища.

    Ода «Вольность» вдохновила Тютчева и на стихотворный ответ Пушкину. В дошедшем до нас современном списке он озаглавлен: «К оде Пушкина на вольность». Несколько странное заглавие довольно точно соответствует содержанию тютчевских стихов: это, действительно, не столько послание к самому Пушкину, хотя заключительная строфа и обращена прямо к нему, сколько размышление по поводу прочитанного.

    «духа Алцея», — греческого поэта-тираноборца VII—VI веков до н. э. «Огонь свободы» Тютчев сравнивает с «пламенем божьим», искры которого сыплются на «чела бледные царей». Это обличительный, тираноборческий пафос «Вольности» находит сочувственный отклик в душе молодого поэта. Недаром лексика его стихов — «огонь свободы», «звук цепей», «рабства пыль», «тираны закоснелые», «святые истины» — близка стилю русского гражданского романтизма преддекабрьской поры. Но было в пушкинской оде нечто, что заставило Тютчева — этого питомца дворянского гнезда — насторожиться. Не общий идейный смысл оды — призыв к царям склониться «под сень надежную Закона» — оказывался неприемлемым для Тютчева. Но ему показалось, что Пушкин чересчур играет с огнем, напоминая о том, о чем принято было молчать, — о цареубийстве 11 марта 1801 года.

    Стихотворение Тютчева заканчивается следующим обращением к Пушкину:

    Воспой и силой сладкогласья
    Разнежь, растрогай, преврати
    Друзей холодных самовластья

    Но граждан не смущай покою
    И блеска не мрачи венца,
    Певец! Под царскою парчою
    Своей волшебною струною

    Итак, приветствуя глашатая «святых истин», Тютчев стремится ввести его обличения в определенные границы, призывает его «разнеживать», «растрогивать», «смягчать» сердца царей — не больше. Тираны тиранами, а самый принцип монархии должен оставаться неприкосновенным («блеска не мрачи венца»). По существу политическая позиция молодого Тютчева была просветительской позицией в духе сентиментализма. Знаменательно в связи с этим, что имя Карамзина не раз встречается в погодинских записях бесед с Тютчевым.

    Знал ли Пушкин тютчевские стихи, вызванные одой «Вольность»? Очень возможно, что знал. В начале 1821 года приезжал в Москву из Бессарабии кишиневский приятель Пушкина, «душа души» его, Владимир Петрович Горчаков, один из тех, кому посвящено замечательное стихотворение «Друзьям» («Вчера был день разлуки шумной...»). Находясь в Москве, Горчаков часто бывал в доме Тютчевых, где жил тогда его бывший товарищ по Училищу для колонновожатых А. В. Шереметев. У Шереметева Горчаков встречался с его двоюродным братом Тютчевым. В своих позднейших воспоминаниях «Выдержки из дневника об А. С. Пушкине» Горчаков писал о Тютчеве: «Его замечательные способности, несмотря на юность лет, восхищали многих, в том числе и его преподавателя русской словесности С. Е. Раича, столь известного своими литературными занятиями... В свое время, если будет возможно, я помещу некоторые из сочинений Ф. Т<ютче>ва в моем дневнике, и в особенности те, которые случайно сохранились у меня в рукописи»69.

    Среди стихотворений Тютчева, которыми располагал В. П. Горчаков, был список «К оде Пушкина на вольность». Только это стихотворение, не называя автора, и цитирует он в своем дневнике. Говоря о том, что политическая лирика Пушкина не оставалась «без замечаний» со стороны современников, Горчаков пишет: «Иные свои отметки излагали даже стихами; из подобных стихотворений предложу одно, написанное, как мне говорили, тогда же одним поэтом-юношею. Это стихотворение как-то случайно сохранилось в моих бумагах; за верность его списка не ручаюсь, но во всяком случае нахожу его замечательным»70.

    Из этих строк ясно, что текст стихотворения не был получен Горчаковым непосредственно из рук Тютчева. Список, действительно, не отличался исправностью. Но, каков бы он ни был, он был увезен Горчаковым из Москвы в Кишинев, а там, при своих чуть ли не ежедневных встречах с Пушкиным, Горчаков мог познакомить его со стихами московского поэта.

    «К оде Пушкина на вольность», уживалось в Тютчеве уже в эти годы с легитимизмом. Погодину он давал не только список оды «Вольность», но и «Mémoires sur la vie et la mort du duc de Berry» («Записки о жизни и смерти герцога Беррийского») Шатобриана, недавнего вождя роялистской оппозиции во Франции71. Надо думать, что еще в юности Тютчев познакомился с произведениями французских мыслителей и публицистов периода Реставрации, оказавших, как будет показано далее, исключительно сильное воздействие на формирование его политических взглядов. Один из мемуаристов прямо указывает, что Тютчев уже тогда не избежал влияния идей Жозефа де Местра и «на всю жизнь сохранил его следы»72.

    Казалось бы, трудно примирить только что сказанное с четверостишием, которое юноша Тютчев еще до своего поступления в университет написал в честь такого яростного борца против феодализма и клерикализма, каким был Вольтер:

    Пускай от зависти сердца зоилов ноют.
    Вольтер! Они тебе вреда не нанесут...

    И Дивного во храм бессмертья проведут!

    Это написано в мае 1818 года на принадлежавшем Тютчеву экземпляре отдельного издания поэмы Вольтера «La Henriade» («Генриада»)73.

    Четверостишие Тютчева не оригинально: оно является переделкой четверостишия И. И. Дмитриева «К портрету М. М. Хераскова» («Пускай от зависти сердца в Зоилах ноют...»). Тютчев вообще должен был хорошо знать Дмитриева: с ним «никогда не расставался» Раич, считавший его, наряду с Державиным, своим «путеводителем к Парнассу»74.

    «с очами быстрыми, зерцалом мысли зыбкой, с устами, сжатыми наморщенной улыбкой»75. Но в то время как Тютчев прославлял Вольтера за «Генриаду», совсем иным его произведением зачитывались сверстники молодого поэта:

    Ах, где те острова,
    Где растет трын-трава,

    Братцы!

    И летят под постель

    Святцы76.

    Эта песенка Рылеева хорошо отражает умонастроение значительной части передовой русской дворянской молодежи преддекабрьских лет. У одних «святцы» швырялись под стол, а Вольтер не сходил со стола; у других том Вольтера попирал Библию (вспомним Батюшкова: «Тут Вольтер лежит на Библии»)77. Антицерковная и эротическая поэма Вольтера «La Pucelle d’Orléans» («Орлеанская девственница») была в глазах Пушкина «книжкой славной, золотой, незабвенной, катехизисом остроумия». Этой «святой библией харит» напутствовал он однажды уезжавшего друга78.

    «Орлеанской девственницы» тютчевское восхищение творцом «Генриады» представляется на первый взгляд неожиданным. Однако в свете тех идеологических воздействий, которые уже тогда определяли мировоззрение молодого Тютчева, оно не только не неожиданно, но и понятно. «Генриада» была выражением просветительских идеалов Вольтера. В посвящении «Генриады» английской королеве Вольтер писал: «Ваше величество найдете в этой книге великие и важные истины: нравственность, огражденную от суеверия; дух свободы, одинаково далекий от мятежа и насилия; постоянное подтверждение прав королей и постоянную защиту прав народов».

    Просветительские идеи и национально-исторический сюжет эпопеи стяжали Вольтеру репутацию первого национального поэта Франции. Генрих IV, во славу которого написана «Генриада», изображен в поэме как просвещенный монарх, первый гражданин своего народа, поборник гуманизма и веротерпимости. Ополчаясь на фанатизм, Вольтер в «Генриаде» еще не восставал против религии. Тем самым из всех произведений французского писателя «Генриада» оказывалась наиболее приемлемой даже в ту эпоху, когда прах великого насмешника был выброшен из Пантеона. А тот факт, что героем «Генриады» был именно Генрих IV, родоначальник династии Бурбонов, придавал поэме особую ценность в период Реставрации. В глазах легитимистов потомки Генриха IV были призваны, как и он, занять французский престол «et par droit de conquête, et par droit de naissance» («и по праву завоевания, и по праву рождения»)79.

    Что, однако, могло послужить непосредственным поводом к написанию тютчевского четверостишия? Среди сохранившихся книг из библиотеки Тютчева есть двухтомное издание «Энеиды» Вергилия в переводе Делиля. В предисловии Делиль неоднократно упоминает о «Генриаде», сопоставляя ее с эпопеями Вергилия, Тассо и Мильтона. Выводы Делиля всегда не в пользу «Генриады».

    По его мнению, «автору Генриады», более всего не хватает «разнообразия»; «Вольтер, когда писал это произведение, знал лишь книги, Париж и двор. Нравоучение, философия, политика — вот что беспрестанно попадается в его поэме»80. Другим минусом «Генриады» Делиль считал недостаток вымысла и ограниченность сферы «чудесного» («du merveilleux»).

    Очень вероятно, что четверостишие Тютчева и является возражением на критику Делиля, которую он толкует как завистливую критику «зоила». Предположение это подкрепляется тем, что когда Тютчев написал четверостишие, экземпляр «Энеиды» Делиля уже находился в его библиотеке81.

    Но как бы ни восхищался Тютчев Вольтером, называя его «дивным», на его собственное поэтическое творчество Вольтер не оказал сколько-нибудь заметного влияния. Стихи Тютчева юношеских лет хранят следы иных впечатлений. Его увлечение немецкой литературой засвидетельствовано неоднократными записями в погодинском дневнике. Среди ранних переводов Тютчева имеется перевод известного стихотворения Шиллера «Прощание Гектора» («Hektors Abschied»; в тютчевском переводе озаглавлено: «Гектор и Андромаха»), в целом отличающийся точностью и местами хорошо передающий ритмический строй подлинника82. Скоро Шиллер станет величайшим, «божественным» в глазах Тютчева поэтом.

    «Урания». Написанное для прочтения на годичном акте университета, оно прежде всего напоминает стихи на академические торжества, составляющие целый раздел в собрании сочинений Мерзлякова. В особенности близка «Урания» к его стихотворению «Ход и успехи изящных искусств» (1812). В нем Мерзляков в хронологической последовательности рисует исторический путь развития искусств от седой древности до современной эпохи и прославляет «век Александра славный»83. Возможны параллели между тютчевской «Уранией» и одним из программных стихотворений Карамзина «Поэзия» (1787). Именами псалмопевца Давида, мифического Орфея, Гомера, Софокла, Эврипида, древнегреческих идилликов — Биона, Феокрита и Мосха, Вергилия, Овидия, легендарного Оссиана, «натуры друга» Шекспира, Мильтона, английских и немецких предшественников романтизма — Юнга, Томсона, Геснера и «несравненного» Клопштока Карамзин, как вехами, отмечает различные эпохи в истории мировой поэзии. Не случайно, что Карамзин не называет ни одного французского и ни одного русского имени, но зато заканчивает свое стихотворение словами:

    О Россы! век грядет, в который и у вас
    Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень84.

    В пору утверждения нового литературного направления — сентиментализма — такое умолчание как о корифеях французского классицизма, так и о русских поэтах XVIII века было естественным и понятным. Для Мерзлякова, чьи эстетические взгляды эклектичны по своей природе, борьба сентиментализма с классицизмом уже не представляла прежней остроты. «Венцом Европы новой» он провозглашает французский XVII век, период расцвета классицизма, «дни Людовика знамениты», обойденные Карамзиным; называет он и одно русское имя — имя Ломоносова: «Велик — но ах! еще единый». Тютчев в своем перечне знаменитых поэтов мира85 «певец слепой» — Гомер, «лебедь Мантуи» — Вергилий, «Феррарский орел» — Тассо, Камоэнс, Мильтон и Клопшток, но зато в один ряд с ними поставлены и «российский Пиндар» — Ломоносов, и «певец Фелицы» — Державин. Мало того. Если Карамзин еще только пророчествует о грядущем веке расцвета поэзии в России, то для Тютчева эта пора уже наступила. «Фивы новые» возникли, и их возникновение непосредственно связывается поэтом с появлением Державина.

    «Урания» Тютчева образно и стилистически близка еще к одному произведению русской поэзии — стихотворению М. Н. Муравьева «Храм Марсов». Описание храма Урании у Тютчева явно навеяно описанием святилища Марса у Муравьева86. Стихи этого представителя русской предромантической лирики вообще должны быть приняты во внимание при изучении литературных традиций в творчестве Тютчева.

    Вместе с тем «Урания» свидетельствует о несомненном знакомстве Тютчева с философским стихотворением Шиллера «Художники» («Die Künstler»). Именно Шиллеру принадлежит развиваемая в стихотворении Тютчева мысль о том, что красота служит источником и двигателем духовной культуры человечества, что через красоту познается истина. Самый образ Урании — не музы астрономии, а божественного воплощения красоты — восходит к Шиллеру. В текст «Урании» введены две строки, которые являются слегка переиначенной цитатой из шиллеровских «Художников»:

    Что нас на земле мечтою пленяло,

    (Ср.: Was wir als Schönheit hier empfunden, wird einst als Wahrheit uns entgegengehn)87. Несколько утомительная своей растянутостью (около 200 стихов) и риторичностью, «Урания» интересна как выражение складывающегося романтического сознания поэта. «Дольнему миру» с его «волнениями и суетами» он противопоставляет мир фантазии, таинственный остров Урании. В этом стихотворении шестнадцатилетнего Тютчева наблюдается зарождение мотивов и образов, которые станут характерными для его романтической лирики88.

    В другом стихотворении, написанном в конце 1821 года и посвященном Андрею Николаевичу Муравьеву («Нет веры к вымыслам чудесным...»), бывшему так же, как и он сам, учеником Раича, Тютчев окажет открытое предпочтение «златокрылым мечтам», «чертогу волшебному добрых фей» перед «тесными» законами рассудка. И в его скорби о гибели «вымыслов чудесных» прозвучат ноты шиллеровской тоски по развенчанному, но столь лучезарному и жизнерадостному Олимпу древних эллинов.

    К данному периоду творчества Тютчева относится еще одно произведение, свидетельствующее об усвоении поэтом романтического мировосприятия: переложение элегии Ламартина «L’isolement» («Уединение»). Этой элегией открывается первый сборник стихотворений французского поэта-романтика «Méditations poétiques» («Поэтические размышления»), вышедший в свет весной 1820 года и с восторгом встреченный читателями. Тютчевское переложение дошло до нас в двух редакциях, из них первоначальная ближе к подлиннику. В обоих случаях заглавие французской элегии изменено: «Одиночество» вместо «Уединение». Изменение заглавия обусловлено смысловыми оттенками, привнесенными в стихи Ламартина переводчиком. У Тютчева размышлениям Ламартина придано трагическое звучание; в них резко усилен мотив разобщенности поэта с внешним миром, сиротства, одиночества. Ламартин безучастно и меланхолически смотрит на расстилающийся перед его взором вечерний пейзаж, который с утратой любимого существа потерял для него свою прелесть, опустел. В стихах Тютчева это ощущение пустоты вытесняется ощущением смерти. Не в «равнодушной душе», как у Ламартина, а в «иссохшем сердце» поэта красоты природы не будят никаких чувств. В его глазах поля, рощи и долины не опустели, а омертвели, стали «бездушными», от них «дух жизни улетел»; мертва земля в сравнении с небом, осыпанным звездами; да и он сам подобен «мертвому листу» (у Ламартина — «увядший лист»), которому «пора из жизненной долины». Стихотворение завершается восклицанием, обращенным к грозе и вихрю: «Умчите ж, бурные, умчите сироту!» у Ламартина не гроза и вихрь, а «бурные ветры»). Слово «сирота» во французском тексте отсутствует. У Тютчева же, поставленное в самом конце стихотворения, оно приобретает особое значение, так как исподволь подготовлено. Стих Ламартина «Je contemple la terre, ainsi qu’une ombre errante» («Я созерцаю землю, подобно странствующей тени») Тютчев заменяет словами: «По чуждой мне земле скитаюсь сирой », а через несколько строк вздыхает о «лучшем мире», где «нет сирот»89.

    Как и другие названные раньше стихотворения Тютчева, переложение этой элегии содержит тематические мотивы, которые будут развиты в его позднейшей лирике.

    В годы своего пребывания в университете Тютчев принимает непосредственное участие в московской литературной жизни.

    Стихотворения, написанные им, не залеживаются у него в письменном столе, как случалось впоследствии со многими лучшими стихами поэта, а читаются в публичных собраниях, печатаются в периодических изданиях.

    «знатнейших» как духовных, так и светских «обоего пола особ», магистр Маслов прочел тютчевскую «Уранию»90. В том же году она была напечатана в «Речах и отчетах» университета. 30 апреля 1821 года известный в то время любитель-декламатор Ф. Ф. Кокошкин выступил в Обществе любителей российской словесности с чтением стихотворения Тютчева «Весеннее приветствие стихотворцам»91. Там же 18 марта 1822 года одним из членов Общества, С. В. Смирновым, было прочитано переложение элегии Ламартина92. Оба стихотворения появились на страницах «Трудов» Общества.

    В майском номере «Отечественных записок» за 1822 год было помещено письмо из Москвы, датированное 25 марта того же года и содержащее сообщение о последнем заседании Общества любителей российской словесности. В письме говорилось: «Нельзя было не заметить очень хороших стихов: , соч. г. Тютчева, юного, многообещающего поэта»93. Эти краткие, но лестные строки — первый печатный отзыв о Тютчеве.

    Примечания

    30 Архив МГУ, Фонд питомцев, № 11, «О принятии в студенты Федора Тютчева...», л. 1.

    31 Свербеев. Записки, т. I. М., 1899, стр. 109, 111.

    32 Донесение А. Ф. Мерзлякова и Т. И. Перелогова в Правление Московского университета от 30 октября 1819 г. — Архив МГУ, Фонд питомцев, № 11, «О принятии в студенты Федора Тютчева...», л. 2.

    33 «Русский библиофил», 1913, № 8, стр. 24—25.

    34 «Телескоп», ч. II, 1831, № 5, стр. 87.

    35 «Биографический словарь профессоров и преподавателей императорского Московского университета», ч. II. М., 1855, стр. 96 (статья С. П. Шевырева).

    36 Дневник М. П. Погодина, запись от 13 октября 1820 г. — Отдел рукописей Гос. б-ки СССР им. В. И. Ленина (далее сокращенно: ЛБ).

    37 И. А. Гончаров—112 (Воспоминания. I. В университете).

    38 М. П. Погодин. Воспоминание о Ф. И. Тютчеве. «Московские ведомости», 1873, № 190, 29 июля; Дневник М. П. Погодина, запись от 1 ноября 1820 г. Цит. по кн.: Н. П. БарсуковБарсуков).

    39 Хранится в ЛБ. На том же листе переписан рукой Тютчева отрывок из оды Пушкина «Вольность», о которой Тютчев беседовал с М. П. Погодиным 1 ноября 1820 г. как о литературной новинке.

    40 Архив МГУ, Дела правления, 2 стол, 1819 г., № 285; Фонд питомцев, № 11, л. 3—9; Дела правления, 2 стол, 1819, № 252; 1818 г., № 136; 1818 г., № 293; 1817 г., № 366.

    41 Барсуков, стр. 163.

    42 «Из материалов о Ф. И. Тютчеве. Сообщил Д. Д. Благой», «Красный архив», т. 4, 1923, стр. 386.

    43 ЛБ. Ср.: «Красный архив», т. 4, стр. 389.

    44 Погодин. Воспоминание о Ф. И. Тютчеве.

    45 «Красный архив», т. 4, стр. 389.

    46 Дневник М. П. Погодина, запись от 30 октября 1821 г. — ЛБ.

    47 ЛБ«Красный архив», т. 4, стр. 390. — Тютчев имеет в виду следующие слова Руссо: «Пусть трубный глас Страшного суда раздастся, когда угодно, — я предстану пред Верховным судией с этой книгой в руках. Я громко скажу: «Вот что я делал, что думал, чем был... Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость, пусть сокрушаются о моих злополучиях... и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет тебе: «Я был лучше этого человека» (Жан-Жак Руссо. Избранные сочинения, т. III. М., 1961, стр. 10).

    48 Дневник М. П. Погодина, запись от 2 декабря 1820 г. — Барсуков, стр. 91.

    49 «Русское богатство», 1904, кн. 3, стр. 68.

    50 К. Ф. Рылеев. Полное собрание сочинений. Academia, 1934, стр. 458.

    51 Дневник М. П. Погодина, запись от 17 июля 1821 г. — ЛБ.

    52 «Вестник Европы», 1821, № 12, июнь, стр. 279. — Продолжением полемики Арцыбашева с Карамзиным была другая его статья — «О свойствах царя Иоанна Васильевича» («Вестник Европы», 1821, № 18, сентябрь; № 19, октябрь).

    53 ЛБ. Ср.: Барсуков, стр. 70—71.

    54 Дневник М. П. Погодина, запись от 13 октября 1820 г. — ЛБ.

    55 ЛБ. Ср.: Барсуков, стр. 90.

    56 В. А. . Дневники. СПб., 1903, стр. 55. — Об одной из этих встреч с Жуковским Тютчев вспоминает в своем предсмертном стихотворении «17 апреля 1818».

    57 Тема просвещения неоднократно повторяется в записях бесед Погодина с Тютчевым. 10 ноября 1820 г. они разговаривают об университете, «о невежестве некоторых учащихся, о просвещении нашего дворянства», 15 октября 1820 г. — «о состоянии просвещения в России» и т. п. — ЛБ.

    58 Барсуков—89.

    59 Запись от 7 декабря 1821 г.: «Был у меня Тютчев, говорили о Магницком, об университете...» — ЛБ.

    60 «Сборник постановлений по Министерству народного просвещения», т. I, СПб., 1864, стр. 971.

    61 Дневник М. П. Погодина, запись от 6 декабря 1821 г. — Барсуков

    62 Там же, записи от 13 и 22 марта 1822 г. — Барсуков, стр. 164.

    63 Ср. письмо Е. Л. Тютчевой к Ф. И. Тютчеву от 9 апреля 1857 г. — Центральный государственный архив литературы и искусства (далее сокращенно: ЦГАЛИ).

    64 «Мураново» им. Ф. И. Тютчева.

    65 «Красный архив», т. 4, 1923, стр. 387.

    66 В одной из осенних записок 1820 г. к Погодину Тютчев просит его вернуть ему «Мысли» Паскаля. — Там же.

    67 «Восстание декабристов», т. VIII. Алфавит декабристов. Л., 1925, стр. 161 и 207.

    68 Дневник М. П. Погодина, запись от 1 ноября 1820 г. — ЛББарсуков, стр. 194.

    69 М. А. Цявловский

    70 Там же, стр. 163. — Процитировав отрывок из стихотворения Тютчева (от строк: «Счастлив, кто гласом твердым, смелым...»), Горчаков замечает: «В этих стихах, как мне кажется, видны начатки сознания о назначении поэта, благотворность направления, а не та жгучесть, которая почасту только разрушает, но не творит» (там же, стр. 163—164).

    71 Дневник М. П. Погодина, запись от 30 октября 1821 г. — ЛБ.

    72 Записка К. Пфеффеля о Тютчеве. Подлинник по-французски. — МА.

    73 «La Henriade. Poème avec les notes et les variantes, suivi de l’essai sur la poésie épique, par Voltaire». Paris, an XIV — 180. — Собрание К. В. Пигарева.

    74 «Русский библиофил», 1913, № 8, стр. 20.

    75 Черновой набросок «Еще в ребячестве [бессмысленно лукавом]...» — Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 3. Изд-во АН СССР, 1948, стр. 472.

    76 К. Рылеев«Библиотека поэта». Большая серия), стр. 309.

    77 «К Филисе». — К. Н. Батюшков. Сочинения, т. I. СПб., 1887, стр. 14.

    78 Пушкин—64; т. 2, 1947, стр. 57.

    79 Интересно отметить, что уже в начале XIX в. Шатобриан предпринял попытку истолковать «Генриаду» в благоприятном для клерикально-монархической реакции смысле. См.: Chateaubriand. Le Génie du Christianisme, t. I. Paris, 1851, p. 195. — Впоследствии, в своей лекции о Вольтере, прочитанной после Реставрации, Вильмен назвал автора «Генриады» «самым надежным охранителем славы Генриха» (Villemainérature française, t. I. Paris, 1859, p. 185).

    80 «L’Enéide, traduite par Jacques Delille», t. 1. Paris, an XII —1804, p. 16. — Библиотека Музея-усадьбы «Мураново» им. Ф. И. Тютчева.

    81 На это указывают совершенно одинаковые переплеты с инициалами «Ф. Т.» на корешках, заказанные поэтом в одно и то же время. Четверостишие написано на первом чистом листе экземпляра «Генриады» после того, как книга была переплетена. В тексте имеется десять отмеченных карандашом мест. Полной уверенности в том, что отчеркивания принадлежат самому Тютчеву, нет, хотя по содержанию соответствующие места и могли привлечь его внимание. Таковы строки о фанатизме — «уродливом детище религии», утверждение, что «недостаточно быть героем, завоевателем, королем», но что монарх должен быть «просвещен небом», и др.

    82 Напечатан впервые в книге «Сочинения в прозе и в стихах. Труды Общества любителей российской словесности» (ч. 2. М., 1822, стр. 204—205) с ошибочной подписью: «Н. Тютчев». Ошибка объясняется тем, что в рукописях Тютчева буква «Ф» напоминает «Н».

    83 А. Ф. . Стихотворения, ч. 1. М, 1867, стр. 239—247.

    84 Н. Карамзин, И. Дмитриев. Избранные стихотворения. Л., 1953 («Библиотека поэта» Большая серия), стр. 64.

    85 характеристиках («Эпистола от российския поэзии к Аполлину» Тредиаковского, «Эпистола о стихотворстве» Сумарокова), они в начале XIX в. преобразовались в форму своеобразных «каталогов» личных библиотек (дружеские послания «Мои пенаты» Батюшкова и «Городок» Пушкина). Эти «каталоги», разумеется, в значительной мере обнаруживают эстетические вкусы и литературные симпатии авторов посланий. Тютчев в «Урании» следует не за Батюшковым и Пушкиным, а за Мерзляковым и Карамзиным.

    86 В стихах Тютчева «окрест благодатной» Урании «на тронах высоких... сидят велелепно» олицетворенные «добродетели»: Мир, Суд правый, Страх божий, Благосердие, Верность, Любовь к отчизне, Доблесть, Терпенье и Труд. «Так вышние силы свой держат совет». В стихотворении Муравьева «при престоле» «бога браней» Марса сидят его «любимцы»: Храбрость, Искусство, Власть, Твердость духа, Сила воображенья, Тайна, Прозорливость, Великодушие, Труд, Опыт, Благоразумие, Добродетель и Честь. «Се Марсов, юноши! совет» (Муравьев. Сочинения, т. 1. СПб., 1847, стр. 37—48).

    87 Сходство цитируемых строк Тютчева и Шиллера отмечено Р. Ф. Брандтом в работе «Матерьялы для исследования «Федор Иванович Тютчев и его поэзия»» («Известия Отделения русского языка и словесности имп. Академии наук», т. XVI, 1911, кн. 2, стр. 149).

    88 Strémooukhoff. La poésie et l’idéologie de F. I. Tiouttchev. Paris, 1937, p. 33.

    89 Анализ тютчевского переложения элегии Ламартина дан в статье Н. Суриной «Тютчев и Ламартин» («Временник Отдела словесных искусств Государственного института истории искусств», III. Поэтика. Сборник статей. Л., 1927, стр. 149—151). Однако указанные выше особенности остались ею не замеченными.

    90 «Московские ведомости», 1820, № 56, 14 июля, стр. 1537.

    91 «Труды Общества любителей российской словесности», ч. 20. Летописи Общества. М., 1820 (по-видимому, ошибочно вместо 1821), стр. 252.

    92 «Сочинения в прозе и стихах. Труды Общества любителей российской словесности», М., 1822, ч. 2, стр. 265.

    93 «Отечественные записки», ч. X, 1822, № 25, май, стр. 279. — И в «Отечественных записках», и в протоколе заседания Общества любителей российской словесности стихотворение озаглавлено «Уединение». Очевидно, Тютчев изменил заглавие перед тем, как отдать стихи в печать.

    Разделы сайта: