• Приглашаем посетить наш сайт
    Некрасов (nekrasov-lit.ru)
  • Пигарев К. В.: Жизнь и творчество Тютчева
    Глава вторая. В Мюнхене и Турине.
    Пункт 4

    4

    И. С. Аксаков писал в «Биографии Ф. И. Тютчева» о полном отрыве поэта от родины в заграничный период его жизни. Позднее В. Я. Брюсов указывал, что такое представление о Тютчеве ошибочно, ибо связи его с Россией не порывались и на чужбине53. При этом Брюсов ссылался на то, что Тютчев неоднократно за время своего пребывания за границей приезжал в Россию, общался с русскими, бывавшими в Мюнхене, печатал стихи в русских журналах и альманахах. Все это так. И тем не менее, если Аксаков и преувеличил степень отрыва Тютчева от родины, то все же в утверждении биографа была и доля истины.

    На первых порах «русский дух» поддерживался в мюнхенской квартире Тютчева усилиями старого дядьки Хлопова. Но как ни любил поэт Николая Афанасьевича, общение с ним не могло заменить ему московских друзей. В это время, по-видимому, он наиболее остро ощущал разлуку с ними. По крайней мере, посылая им свой перевод «Песни Радости» Шиллера, сделанный в феврале 1823 года, он писал:

    ...Мне ли петь сей гимн веселый
    От близких сердцу вдалеке,
    В неразделяемой тоске, —

    Мне ль Радость петь на лире онемелой?

    Веселье в ней не сыщет звука,
    Его игривая струна
    Слезами скорби смочена, —
    И порвала ее Разлука!

    К первым же годам жизни Тютчева в Мюнхене должен быть отнесен и его перевод стихотворения Байрона «Lines written in an album at Malta» («Строки, написанные в альбом на Мальте»). Стихи эти переводились и до и после Тютчева54, но только в его переводе допущено своеобразное переосмысление подлинника.

    У Байрона стихотворение написано в альбом женщины. Поэт надеется, что когда-нибудь эти строки привлекут к себе ее «задумчивый взор» и она поймет, что на страницах альбома погребено его сердце. У Тютчева же стихотворение обращено не к женщине, а к друзьям. Изменено и самое заглавие: «В альбом друзьям». Любовная тема совершенно устранена из перевода и заменена темой разлуки с друзьями:

    Как медлит путника вниманье
    На хладных камнях гробовых;
    Так привлечет друзей моих
    Руки знакомой начертанье!..
    Чрез много, много лет оно

    «Его — нет боле в вашем круге;
    Но сердце здесь погребено!..»55

    В той же книжке альманаха «Северная лира» на 1827 год, в которой впервые появились эти стихи, был помещен и перевод стихотворения Гейне «Ein Fichtenbaum steht einsam...». Ссылка на то, что это перевод, в альманахе отсутствовала. Стихотворение было напечатано под заглавием «С чужой стороны», принадлежащим переводчику, и с пометой после текста: «Минхен». Тем самым, как было в свое время указано Ю. Н. Тыняновым, стихам об одиноком кедре (у Гейне — сосна), которому снится одинокая пальма, Тютчев придал «характер собственной лирической темы»56. Напечатанные же одновременно стихотворения «В альбом друзьям» и «С чужой стороны» приобрели в какой-то мере тождественный смысл — смысл дружеского привета с чужбины.

    В 1825 году Тютчев провел несколько месяцев в России — в Москве и Петербурге. Своего прежнего воспитателя он в Москве не застал: С. Е. Раич еще весной того же года уехал на Украину с семьей одного харьковского помещика, сына которого он обучал, и вернулся оттуда только в августе 1826 года57. За это время распался его кружок. Встречался Тютчев со своим бывшим университетским товарищем М. П. Погодиным, но, насколько можно судить по записям погодинского дневника, между молодым дипломатом и сыном крепостного крестьянина наметилось некоторое отчуждение. «Увидел Тютчева, приехавшего из чужих краев, — пишет Погодин, — говорили с ним об иностранной литературе, о политике, образе жизни тамошнем и пр. Мечет словами, хотя и видно, что он там не слишком много занимался делом; он пахнет двором»58. Этот внешний налет дворцового лоска, усвоенный Тютчевым в придворно-аристократических гостиных Мюнхена и меньше всего отвечавший внутренней сущности поэта, обусловил предубежденное отношение Погодина к своему бывшему однокашнику. Тогда же он заносит в дневник и такую запись: «Смотрел на маленькое кокетство Александры Николаевны Трубецкой, которой, как говорит, не нравится Тютчев, но она говорит с ним беспрестанно. Говорил он об обществах: в Мюнхене общество малочисленное, — придворные и пр. Et la bourgeoisie reste à coté59, — сказала она. О, магнаты! Я думаю, а теперь уверен, что у них есть что-то в крови неприязненное с другими классами. Так и должно быть по законам физическим»60.

    Тем не менее взаимоотношения между Тютчевым и Погодиным продолжали поддерживаться по-прежнему. «Ездил к Тютчеву, — записывает однажды Погодин. — Говорили о бедности нашей в мыслях, о заморе, о духе, политике и пр. Взял у него о Бейроне и др. книги и восхищался»61. Погодин был занят в этом году подбором материала для задуманного им альманаха «Урания». Три стихотворения дал ему и Тютчев («К Нисе», «Песнь скандинавских воинов» и «Проблеск»). 17 сентября 1825 года, после очередной встречи с Тютчевым, Погодин отметил в дневнике: «Говорил с Тютчевым, с которым мне не говорится. Остро сравнивал он наших ученых с дикими, кои бросаются на вещи, выброшенные к ним кораблекрушением»62. Погодин не указывает, чем именно вызвано данное замечание Тютчева. Возможно, что Погодин рассказывал ему о деятельности Общества истории и древностей российских, членом которого был избран незадолго до того.

    В какой степени Тютчев в течение своего пребывания в Москве соприкасался с русской литературной жизнью, неизвестно. Имеются сведения, что он был вхож в литературно-артистический салон княгини Зинаиды Александровны Волконской, где, следовательно, имел возможность встречаться и с «любомудрами», и со многими другими представителями тогдашней литературной Москвы. Можно предполагать, что Тютчев посещал также своего бывшего университетского профессора А. Ф. Мерзлякова, находившегося в это время в Москве.

    Один интересный эпизод из жизни Тютчева в Москве осенью 1825 года сообщает в своих мемуарах Д. И. Завалишин. Бывший в то время лейтенантом 8-го флотского экипажа, Завалишин в начале ноября 1825 года получил отпуск и приехал из Петербурга в Москву. Мачеха его была родной сестрой Е. Л. Тютчевой, и он на правах родственника остановился в доме Тютчевых. Завалишин привез с собой список «Горя от ума», сделанный им с подлинной рукописи Грибоедова. «Привезенным мною экземпляром „Горе от ума“, — рассказывает Завалишин, — немедленно овладели сыновья Ивана Николаевича, Федор Иванович... и Николай Иванович, офицер гвардейского генерального штаба, а также и племянник Ивана Николаевича Алексей Васильевич Шереметев, живший у него же в доме... Как скоро убедились, что списанный мною экземпляр есть самый лучший из известных тогда в Москве, из которых многие были наполнены самыми грубыми ошибками и представляли сверх того значительные пропуски, то его стали читать публично в разных местах и прочли, между прочим, у кн. Зинаиды Волконской, за что и чтецам и мне порядочно-таки намылила голову та самая особа, которая в пьесе означена под именем кн. Марьи Алексеевны»63.

    В воспоминаниях того же Завалишина есть еще одна любопытная деталь, касающаяся Тютчева. Хотя мемуары Завалишина, в которых он, вопреки исторической правде, всячески выдвигает себя как одного из главных деятелей Северного общества, и считаются источником малоавторитетным, то, что говорится в них о Тютчеве, вряд ли может внушать подозрения в своей достоверности.

    Одновременно с Тютчевым и Завалишиным находился в Москве их общий родственник граф А. И. Остерман-Толстой. Однажды, в конце ноября или в первых числах декабря, он вызвал к себе Завалишина и стал пенять ему за то, что тот не едет в Казань к матери. Завалишин отвечал, что ему, может быть, придется возвратиться в Петербург, и сослался на служебные обязанности. «Ну все это хорошо, — возразил ему Остерман-Толстой, — только вот что я тебе скажу: в Петербург отпущу я одного Федора, он не опасен; да и тому, впрочем, велел я скорее убираться к своему месту в Мюнхен»64.

    Из этого сообщения Завалишина следует, что Остерман-Толстой, во-первых, знал или подозревал о брожении умов в Петербурге и, во-вторых, был совершенно убежден в политической «неопасности» Тютчева. Эту деталь нельзя не учитывать при характеристике политического облика поэта.

    Поездка Тютчева в Петербург была неизбежна в связи с предстоящим возвращением за границу. Где находился Тютчев в самый день восстания 14 декабря 1825 г., в точности неизвестно65. В конце месяца он был в Петербурге. Туда же в двадцатых числах приехал Погодин, незадолго до того выпустивший альманах «Урания». Среди помещенных в нем прозаических произведений была его антикрепостническая повесть «Нищий», и Погодин опасался, как бы правительство не усмотрело в ней «согласия с образом мыслей заговорщиков» и «не притянуло» его к допросу. Тютчев всячески старался ободрить своего товарища66. По-видимому, в последних числах декабря 1825 или в самом начале 1826 года, подчиняясь приказанию своего старшего родственника и покровителя Остермана-Толстого, Тютчев выехал в Мюнхен, вновь расставшись с Россией на четыре с лишком года.

    него книги по философии. «У Тютчева... я бываю непременно раза два в неделю и люблю его и все его семейство за их ум, образованность и необыкновенную доброту, — писал Киреевский брату 5/17 января 1830 года. — Они принимают меня и со мной обходятся так, как добрее и внимательнее нельзя...»67.

    Поэзия Тютчева не была пустым звуком для П. В. Киреевского. «Скажите Максимовичу, что Тютчев обещает дать пиес 7 для альманаха», — сообщает он однажды своим московским родным, имея в виду задуманный Максимовичем альманах «Денница»68.

    Весной 1830 года прибыл в Мюнхен старший брат П. В. Киреевского Иван вместе с близким к семье Елагиных-Киреевских Николаем Матвеевичем Рожалиным. На следующий день по приезде И. В. Киреевский сообщил матери и отчиму: «Оба брата и жена Федора Ивановича очень милые люди, и покуда здесь, я надеюсь видеться с ними часто»69. В другом письме И. В. Киреевский, упоминая об отъезде Тютчевых в Россию, прибавляет: «Если вы увидите их отца, то поблагодарите его хорошенько за сына: нельзя быть милее того, как он был с Петрухою (П. В. Киреевским. — К. П.), который, несмотря на предупреждение, с которым, помните? поехал из Москвы, здесь был совершенно обезоружен тютчевским обхождением. Желал бы я, чтобы Тютчев совсем остался в России. Он мог бы быть полезен даже только присутствием своим, потому, что у нас таких людей европейских можно счесть по пальцам»70. Весьма вероятно, что предупреждение, о котором вспоминает в этом письме И. В. Киреевский, исходило от М. П. Погодина. С подобным же предупреждением, по-видимому, ехал за границу и Н. М. Рожалин, сын служащего Мариинской больницы в Москве, литератор-разночинец, переведший на русский язык «Страдания молодого Вертера» Гёте. В письме к А. П. Елагиной от 9 мая 1830 года Рожалин не без раздражения пишет о П. В. Киреевском: «Он поминутно нас гоняет к Тютчевым, у которых я был четыре раза, четыре раза не сказал ни слова хозяйке и к которым поэтому едва ли еще пойду»71. Отъезд Тютчевых на несколько месяцев в Россию послужил для Рожалина удобным поводом к тому, чтобы не поддерживать с ними прерванного знакомства. Но в конце года, вопреки желанию Рожалина, ему пришлось вновь встретиться с Тютчевым. В двадцатых числах декабря 1830 года в Мюнхене произошли студенческие волнения, вследствие чего иностранцам, слушающим лекции в университете, было предложено покинуть Мюнхен. «... Что было для меня всего досаднее, — признается Рожалин в письме к А. П. Елагиной, — так это то, что я должен был идти кланяться Тютчеву, чтобы узнать, надо ли мне выезжать вместе с другими иностранцами. К счастью, король отменил приказ... Но увы, следствием первого принужденного визита к Тютчевым было то, что я вчера ходил к нему с поздравлением, да потом на обед! Тут он был русским министром72 и русским дворянином, я русским нищим, и этот день наполнил меня таким унынием, что я следы его чувствую еще сегодня: ничем не могу заняться и точно как болен»73.

    Впечатления, которыми продиктованы два только что процитированных письма, столь отличные от впечатлений обоих братьев Киреевских, указывают на мучительное ощущение социального неравенства, которое испытывал Рожалин в общении с Тютчевым. Для Киреевских Тютчев — «нельзя быть милее», воплощение «ума, образованности и необыкновенной доброты»; для Рожалина, как и для Погодина, он прежде всего «русский дворянин», который «пахнет двором», с ним «не говорится».

    О пребывании Тютчева в России в 1830 году до нас дошло еще меньше сведений, чем о месяцах, проведенных им на родине в 1825 году. По сообщению И. В. Киреевского в уже цитированном письме к матери и отчиму, Тютчев выехал из Мюнхена 16/28 мая (по данным послужного списка — 17/29 мая)74. Следовательно, в первой половине июня он уже должен был быть в России.

    В этот приезд на родину Тютчев был только в Петербурге. Если бы он посетил Москву, то, конечно, не мог бы не встретиться со своим бывшим учителем и другом С. Е. Раичем. В это время Раич находился в Москве и издавал журнал «Галатея», который Тютчев немного позднее назвал «довольно пустым»75. Между тем в одном из писем 1843 года, рассказывая о своих московских встречах, Тютчев упоминает о Раиче, с которым он расстался «двадцать лет тому назад»76. Следовательно, с 1822 по 1843 год поэт с ним не видался.

    С пребыванием Тютчева в Петербурге в 1830 году связан эпизод, на который он намекает в одном из позднейших писем. Встретившись через десять лет в Дрездене со своей троюродной сестрой Е. П. Языковой, поэт писал жене: «Она — сестра одного из несчастных сибирских изгнанников, который столь романическим образом женился на француженке, причем в устройстве этого брака я принимал некоторое участие»77«Былом и думах». Как раз в летние месяцы 1830 года между Москвой, где жила Камилла, Петербургом, где временно находились родители Ивашева, и Сибирью шла переписка о будущем браке молодой девушки с осужденным на каторгу «государственным преступником». В сентябре Камилла Ле-Дантю обращалась с прошением к царю о том, чтобы ей разрешено было разделить изгнание с дорогим для нее человеком. Просьба эта была удовлетворена 23 сентября, совсем незадолго до отъезда Тютчева из Петербурга за границу. Понятно, что поэт, связанный родственными отношениями с Ивашевыми, не мог не знать всех перипетий этого романа, но в чем именно проявилось его личное участие в этом деле, остается пока загадкой78.

    Если, таким образом, у нас нет возможности хоть сколько-нибудь отчетливо представить себе, как провел Тютчев четыре месяца своего пребывания в России, с кем общался79, какие впечатления увез с собой в Мюнхен, то бесспорно, что даже столь кратковременное прикосновение к родной почве не прошло бесследно в его творчестве. На пути из Мюнхена в Петербург, уже среди русских полей и перелесков, написано Тютчевым стихотворение «Здесь, где так вяло свод небесный...». В автографе тексту этих стихов предшествует помета: «В дороге». Образы небесного свода, «вяло» смотрящего на «тощую землю», и «усталой природы», погрузившейся в «сон железный», предваряют те «родные ландшафты», которые не раз еще возникнут под пером Тютчева. То, что в рукописях поэта это стихотворение трижды встречается рядом со стихотворением «Странник»80, наводит на мысль, не навеяно ли и оно дорожными впечатлениями — видом странника, бредущего «чрез веси, грады и поля». Несомненен автобиографический характер относящегося к этому же времени стихотворения «Двум сестрам». Оно вызвано встречей поэта с женщиной (имя ее нам неизвестно), в которую он некогда был влюблен и с которой, по-видимому, ни разу но видался со времени своего отъезда из России. В младшей сестре узнает теперь он то, что когда-то так пленяло его в старшей: тихую ясность взора, «нежность» голоса, обаяние молодости.

    И все, как в зеркале волшебном,

    Минувших дней печаль и радость,
    Твоя утраченная младость,
    Моя погибшая любовь!..

    О радостях этих минувших дней поведал нам Тютчев в другом стихотворении, явно внушенном теми же воспоминаниями — «Сей день, я помню, для меня...» — и, как подтверждает помета в автографе, написанном также в 1830 году.

    «умильной таинственной прелестью», «зловещим блеском и пестротой» деревьев, «томным» шелестом опавших «багряных» листьев отражены в одном из гениальных стихотворений Тютчева «Осенний вечер». Русский листопад внушил ему и легкие строфы «Листьев». И, наконец, два стихотворения являются вновь как бы стихотворными дорожными записями, но сделанными уже на обратном пути из России за границу, — «Через ливонские я проезжал поля...» и «Песок сыпучий по колени...» (в двух автографах второго стихотворения перед текстом имеется помета: «доро́гой»)81.

    Из Петербурга Тютчев выехал, очевидно, в самых первых числах октября 1830 года. По данным послужного списка, 23 октября он вернулся в Мюнхен82.

    За время, протекшее между пребыванием поэта в Петербурге в 1830 году и следующим приездом в Россию в 1837 году, он имел возможность встречаться в Мюнхене с князем П. А. Вяземским, А. И. Тургеневым, В. П. Титовым, Н. А. Мельгуновым. В 1831 году через Мюнхен направился в свое путешествие по Востоку А. И. Остерман-Толстой83. Но особенно важное место в биографии Тютчева этого периода занимает его дружба с князем Иваном Сергеевичем Гагариным.

    Сын богатых и знатных родителей, И. С. Гагарин получил домашнее воспитание и семнадцати лет был зачислен в «архивны юноши», т. е. поступил на службу в московский Архив Министерства иностранных дел. Выдержав через год экзамен при университете, он в середине 1833 года занял должность атташе при русской миссии в Мюнхене. Здесь Гагарин и сблизился с Тютчевым.

    «Мне было девятнадцать лет, — вспоминал Гагарин впоследствии, — когда я оставил Россию с чувством живейшего отвращения к крепостничеству или рабству и вообще к злоупотреблению силой. В то время я совсем не знал света; я много размышлял, никому не сообщая моих мыслей; я жил в некоем идеальном мире, в мире утопий. Впоследствии я видел много утопий, появлявшихся открыто и стремившихся к осуществлению. Я не видал ничего, что превосходило бы смелостью те утопии, которыми питалось мое воображение, но в основе всего этого заключалась ненависть к силе, к злоупотреблению силой. Когда я приехал в Мюнхен, мне открылось зрелище житейской действительности; я принялся читать газеты, это было в 1833—1835 годах, между прочим, читал «National» и «Tribune», и я не замедлил обнаружить, к великому моему удивлению, что французские республиканцы в сущности призывали силу, возлагали свою надежду на силу и были всецело расположены пожертвовать всеми правами, чтобы обеспечить торжество своей партии. С этого времени началось мое отчуждение от республиканцев, которым, как мне всегда казалось, недоставало искренности. Я понял, что все революционные учения ставят силу выше права.

    В то же время мои религиозные идеи приняли, напротив, весьма дурное направление. Под германским влиянием я стал привыкать к идее о безличном боге, что значило попросту исповедовать безбожие. Общество, среди которого я жил, далекое от борьбы с этими стремлениями, их поощряло; чтение «Globe», который давал мне Тютчев, производило такое же действие, и я могу сказать, что никогда я не был так далек от религиозных идей, как в те два года, которые я провел в Мюнхене.

    Внимание мое в то время привлекал к себе иной ряд фактов. Я сравнивал Россию с Европой. Я видел в Европе различные нации, весьма несхожие между собою, обладающие каждая своим особым характером; тем не менее у всех них было нечто общее, и это нечто, которого я не находил в России, или, по крайней мере, Россия в сравнении с другими странами имела отличительный характер, отделявший ее от этих стран гораздо более глубокой разграничительной линией, чем та, которую можно заметить между Германией и Италией, Англией и Францией, Испанией и Швецией. Отчего происходит это различие? В чем состоит та общность, которая существует между различными европейскими нациями и остается чуждою России? Такова вставшая предо мною в Мюнхене задача, решения коей я с тех пор не переставал искать...»84.

    Эта позднейшая исповедь Гагарина представляет первостепенный интерес для его характеристики. Отвращение к крепостничеству, разочарование в буржуазных республиканцах, попытки разгадать, что объединяет между собою европейские нации и вместе с тем отделяет их от России, готовность предаться любому самообольщению, «лишь бы была деятельность мысли, лишь бы оторваться от действительности и найти причину, почему она так гадка»85, — все это привело Гагарина в лоно католической церкви и побудило вступить в ряды наиболее воинствующих ее служителей. В 1843 году он стал священником ордена иезуитов.

    в это время. В связи с этим небезынтересно и то, что сообщает Гагарин уже непосредственно о Тютчеве. Вспоминая о нем под впечатлением книги И. С. Аксакова, Гагарин утверждает, что «в мюнхенском Тютчеве ничто не предвещало петербургского Тютчева»86.

    «Тютчев много читал, — рассказывает Гагарин, — и он умел читать, т. е. умел выбирать, что читать, и извлекать из чтения пользу, но я вряд ли ошибусь, если скажу, что он особенно увлекался чтением «Globe» последних лет Реставрации. Как сейчас вижу эти тома в четвертую долю листа, в картонных обложках почти черного цвета, с легкими мраморными или пестрыми разводами. Он рекомендовал мне это чтение, давал их мне и сам от времени до времени к ним возвращался...

    В этой газете участвовали весьма талантливые люди, которые при Реставрации возглавляли оппозицию в философской и литературной области, а после июльской революции почти все заняли важные места и стали направлять общественное мнение. Именно в «Globe» появилась знаменитая статья, озаглавленная «Как кончаются догматы». Смерть христианства возвещалась в ней в недалеком будущем, и вообще дух газеты был далеко не христианский.

    Не скажу, чтобы «Globe» был для Тютчева евангелием или требником, но, когда я его знавал, он вполне принадлежал к этой школе»87.

    Статья «Comment les dogmes finissent» («Как кончаются догматы»), упоминаемая в письме Гагарина, принадлежит французскому философу и политическому деятелю, ученику Кузена и Руайе-Коллара Теодору Жуффруа. Напечатанная впервые в газете «Globe» («Глобус») от 24 мая 1825 года88 в вере. Такое отношение к религии было родственно сознанию Тютчева, и неудивительно, что статья Жуффруа была сочувственно прочитана поэтом.

    Беседы, которые Тютчев вел с Гагариным, затрагивали, по-видимому, самые разнообразные темы — от значения Пушкина для русской поэзии89 до сущности типа дон Жуана90. В то же время, среди лиц, составлявших ближайшее окружение Тютчева, Гагарин был единственным человеком, способным оценить его поэтический талант. Это и предопределило ту роль, которую он сыграл впоследствии в творческой биографии поэта.

    В Мюнхене Гагарин пробыл немногим более двух лет (до осени 1835 года). Насколько тесные дружеские отношения установились за это время между ним и Тютчевым, можно судить по первому письму, посланному ему поэтом после отъезда Гагарина на родину: «С момента нашей разлуки дня не проходило, чтобы я не ощущал вашего отсутствия. Поверьте, любезный Гагарин, немногие любовники могут по совести сказать то же своим возлюбленным... Чувствую, что если бы я дал себе волю, то мог бы написать вам большое письмо для того только, чтобы доказать вам недостаточность, бесполезность, нелепость писем... Боже мой, да как можно писать? Взгляните, вот подле меня свободный стул, вот сигары, вот чай. Приходите, садитесь и станем беседовать; да, станем беседовать, как бывало, и как я больше не беседую»91.

    первое письмо Гагарина к поэту, посланное из Москвы, в котором он сообщал ему свои впечатления по возвращении в Россию. Некоторое весьма приблизительное представление об этом письме мы можем получить по ответному письму Тютчева.

    Тотчас по своем приезде в Москву Гагарин поспешил познакомиться с П. Я. Чаадаевым. Шеллинг, знавший Чаадаева, характеризовал его Гагарину как «одного из самых замечательных людей, которых он знал». Знакомство с Чаадаевым и дальнейшие отношения с ним, по собственному признанию Гагарина, оказали сильное влияние на его идейную эволюцию92.

    Знаменитое «Философическое письмо» Чаадаева — первое в ряду задуманных и написанных им философеко-публицистических писем — еще не было напечатано в «Телескопе» (оно появилось в нем в октябре 1836 года), но списки с него и с некоторых других уже в течение нескольких лет ходили по рукам. Мы не знаем, получил ли Гагарин возможность сразу же по приезде в Москву прочесть эти письма или же познакомился с идеями Чаадаева в личных беседах с ним, но совершенно несомненно, что основные положения чаадаевской философии истории должны были захватить его, ибо во многом оказывались созвучными его собственным исканиям.

    Получить представление о несохранившемся письме по уцелевшему ответному письму, конечно, так же трудно, как судить о разговоре двух собеседников только по репликам одного из них. Но следует думать, что Гагарин познакомил своего мюнхенского друга с мистико-религиозной стороной концепции Чаадаева.

    «Меня заинтересовало то, что вы рассказываете о ваших первых впечатлениях по возвращении в Россию, — писал Тютчев Гагарину. — ... Если уместно говорить о вещах совершенно неведомых, я сказал бы вам в общих чертах, что умственное движение, происходящее теперь в России, напоминает в некоторых отношениях, и принимая в расчет огромное различие времени и положения, попытку в пользу католицизма, предпринятую иезуитами... Это то же стремление, то же усилие присвоить себе современную культуру, но без ее принципа, без свободы мысли, и более чем вероятно, что результат будет таким же... Это случится хотя бы потому, что в самодержавный строй, — такой, каким он сложился у нас, — ipso facto93 г-на Уварова с братией может быть хорошей или плохой, благотворной или зловредной, но во всяком случае она преходяща...»94.

    Это письмо, в котором не все поддается удовлетворительному разъяснению, должно было быть более понятным Гагарину, чем нам. Автор французской книги о Тютчеве Д. Стремоухов предполагает, что под «протестантским началом» в николаевском абсолютизме поэт разумеет его иностранный, прусский характер. В пользу такого предположения говорит позднейшее утверждение Тютчева, что в России «не только в обществе, но и в сознании самого монарха» происходит непрерывная борьба между двумя антагонистическими принципами, воплощенными в русском абсолютизме и западном абсолютизме, причем второй является прямым отрицанием первого95.

    Если допустить правильность предположения Стремоухова, то, очевидно, Тютчев предвидел, что умственное движение, возглавленное Чаадаевым (так, по крайней мере, могло представляться поэту на основании сообщения Гагарина), не будет поддержано русским абсолютизмом, но их возможное столкновение он сводит всецело на религиозную почву: новая «попытка в пользу католицизма» обречена на неудачу в силу противодействия «протестантского начала». Характерно в связи с этим скептическое отношение Тютчева к «г-ну Уварову с братией» и к провозглашенной им теории так называемой официальной народности.

    «истинного и глубокого таланта» — Бенедиктова, только что выпустившего первое издание своих стихотворений. Значение этого литературного факта преувеличивал не один Гагарин. Восторженно встретили стихи Бенедиктова Жуковский, Вяземский, Грановский, И. С. Тургенев и многие другие. Среди шумных похвал, расточавшихся по адресу Бенедиктова, резко отрицательное отношение к нему Пушкина вызывало к себе известное недоверие. Предполагая в великом поэте на самом деле чуждое ему по отношению к кому бы то ни было чувство зависти, Гагарин сообщал Тютчеву: «Пушкин, который молчит при посторонних, нападает на него в тесном кругу с ожесточением и несправедливостью, которые служат пробным камнем действительных достоинств Бенедиктова»96.

    Экземпляр стихотворений Бенедиктова Гагарин послал Тютчеву. Прочитав эту книгу, Тютчев примкнул к тем, кто сочувственно оценивал ее появление. В стихах Бенедиктова он почувствовал «вдохновение», а также, «наряду с сильно выраженным идеалистическим началом, наклонность к положительному, вещественному и даже чувственному»97.

    В другом письме к Гагарину Тютчев сообщает, что прочел «Три повести» Н. Ф. Павлова. Кем они были доставлены поэту, неизвестно. Антикрепостническая направленность книги, как известно, привлекла внимание цензуры, и второе издание «Трех повестей» было запрещено. Тютчеву особенно понравилась третья повесть — «Ятаган», обличавшая жестокие порядки, царившие в николаевской армии. «Кроме художественного таланта, достигающего тут редкой зрелости, — писал поэт, — я был в особенности поражен возмужалостью, совершеннолетием русской мысли. И она сразу коснулась самой сердцевины общества. Свободная мысль сразилась с роковыми общественными вопросами и, однако, не утратила художественного беспристрастия. Картина верна, и в ней нет ни пошлости, ни карикатуры. Поэтическое чувство не исказилось напыщенностью выражений... Мне приятно воздать честь русскому уму, по самой сущности своей чуждающемуся риторики, которая составляет язву или скорее первородный грех французского ума. Вот отчего Пушкин так высоко стоит над всеми современными французскими поэтами...»98.

    Это письмо примечательно. Независимо от того, преувеличивал или нет Тютчев художественные достоинства повестей Павлова, оно проникнуто гордостью за «русскую мысль», за успехи русской художественной литературы. Недаром однажды Тютчев признался Жуковскому, что одинаково любит «отечество и поэзию»99. Находясь за границей, он с вниманием и удовлетворением следил за развитием русской художественной литературы, хотя, конечно, далеко не все произведения, появлявшиеся в России, попадали в поле его зрения.

    53 В. Я. Брюсов. Легенда о Тютчеве. «Новый путь», 1903, ноябрь, стр. 16—30.

    54 Имеются, например, переводы И. И. Козлова («Новости литературы», 1822, № 12), П. А. Вяземского («Дамский журнал», 1823, № 1), Ал. Бистрома («Московский телеграф», 1825, № 15), М. Ю. Лермонтова («Стихотворения М. Лермонтова». СПб., 1840) и др.

    55 «Северная лира», 1827, стр. 441.

    56 «Тютчев и Гейне». — Юрий Тынянов. Архаисты и новаторы. [Л.], 1929, стр. 395.

    57 См.: «Русский библиофил», 1913, № 8, стр. 28—29.

    58 —25 июня 1825 г. — ЛБ. Ср.: Барсуков, стр. 310.

    59 А буржуазия остается в стороне (франц.).

    60 —25 июня 1825 г. — ЛБ.

    61 Там же.

    62 ЛБ. Ср.: Барсуков

    63 Дмитрий Завалишин. Воспоминания о Грибоедове. «Древняя и новая Россия», 1879, № 4, стр. 314.

    64 Д. И. . Записки декабриста. СПб., 1906, стр. 176.

    65 См.: Георгий Чулков. Стихотворение Тютчева «14 декабря 1825 года». — «Урания. Тютчевский альманах». Л., 1928, стр. 66—67.

    66 Барсуков, стр. 329.

    67 «Русский архив», 1905, кн. II, стр. 130—131.

    68 Там же, стр. 131. — В тексте «Русского архива» под датой 5/17 января 1830 г., по-видимому, объединены два разных письма. Это явствует из того, что в начале письма сказано: «У Тютчева, как я уже писал к вам, я бываю непременно раза два в неделю...», а дальше говорится: «С Тютчевым видаюсь довольно часто...».

    69 — И. В. Киреевский. Полное собрание сочинений, т. 1. М., 1861, стр. 54.

    70 Письмо от 21 мая/2 июня 1830 г. — Там же, стр. 58.

    71 «Русский архив», 1909, вып. 8, стр. 596.

    72

    73 Письмо от 2 января 1831 г. «Русский архив», 1909, вып. 8, стр. 601.

    74 См.: «Летопись», стр. 30.

    75 См. письмо Тютчева к И. С. Гагарину от 7/19 июля 1836 г. «Стихотворения. Письма», стр. 376.

    76 Письмо к Эрн. Ф. Тютчевой от 14 июля 1843 г. из Москвы. «Стихотворения. Письма», стр. 383.

    77 «Старина и новизна», кн. 18. СПб., 1914, стр. 2.

    78 Материалы семейного архива Ивашевых, опубликованные О. К. Булановой, не дают ответа на этот вопрос. Упоминаемый в одном из писем Тютчев (О. К. Буланова. Роман декабриста. М., 1925, стр. 122) — не Ф. И. Тютчев, уже уехавший тогда за границу, а его отец, который в это время находился в Петербурге.

    79 Известно только, что в этот приезд в Петербург Тютчев посетил поэта И. И. Козлова. В дневнике Козлова под 12 августа 1830 г. отмечено: «Пришел интересный и любезнейший Тютчев» («Старина и новизна», кн. 11. СПб., 1906, стр. 49).

    80 ЦГАЛИ и автограф из собрания Д. Д. Благого.

    81 Эти четыре стихотворения в беловом автографе ЦГАЛИ датированы 1830 г.

    82 «Летопись», стр. 31.

    83 «Русском архиве» (1878, вып. 3, стр. 362), будто в этом путешествии его сопровождал Тютчев, ошибочны.

    84 Письмо И. С. Гагарина к А. Н. Бахметевой, январь 1875 г. Подлинник по-французски. — Славянская библиотека в Париже.

    85 А. И. Герцен. Дневник, запись от 8 января 1843 г. — Собрание сочинений в тридцати томах, т. 2. М., 1954, стр. 257.

    86 — Славянская библиотека в Париже.

    87 Письмо И. С. Гагарина к А. Н. Бахметевой от 4 ноября 1874 г. Подлинник по-французски. — Там же.

    88 Перепечатана в кн.: Théodore Jouffroy. Mélanges philosophiques (Paris, 1833, p. 3—29), выдержавшей несколько изданий.

    89 «Мы часто говорили о месте, какое занимает Пушкин в поэтическом мире...» (Подлинник по-французски. «Книжки недели», 1899, январь, стр. 228—229).

    90 См. письмо И. С. Гагарина к А. Н. Бахметевой от 15/27 ноября 1874 г.: «Он говорил мне: „Есть бесконечное множество милых женщин, и каждая из них обладает особым обаянием. Представьте себе мужчину, способного различать и оценивать то, что есть чарующего в каждой из них, наделите его соответствующей силой, и вы получите дон Жуана“». (Подлинник по-французски. — Славянская библиотека в Париже).

    91 Письмо Тютчева к И. С. Гагарину от 2 мая 1836 г. Подлинник по-французски. — Славянская библиотека в Париже.

    92 См. предисловие И. С. Гагарина к выпущенному им изд.: Pierre Tchadaïeff— Leipzig, 1862, p. 1—2.

    93 В силу самого факта (лат.).

    94 Письмо к И. С. Гагарину от 2 мая 1836 г. Подлинник по-французски. — Славянская библиотека в Париже. Цит. не вполне точно в кн.: D. Strémooukhoff. La poésie et l’idéologie de Tiouttchev. Paris, 1937, p. 121.

    95 «Литературное наследство», т. 19—21, 1935, стр. 246.

    96 Письмо И. С. Гагарина к Тютчеву, март 1836 г. Подлинник по-французски. «Книжки недели», 1899, январь, стр. 228—229. Ср.: Л. Гинзбург. Пушкин и Бенедиктов. — В кн.: «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», 2. М. — Л., 1936, стр. 148—182.

    97 Письмо Тютчева к И. С. Гагарину от 3 мая 1836 г. Подлинник по-французски. «Русский архив», 1879, вып. 5, стр. 120.

    98 «Стихотворения. Письма», стр. 376.

    99 Письмо Тютчева к В. А. Жуковскому от 6/18 октября 1838 г. — Там же, стр. 379.

    Разделы сайта: