• Приглашаем посетить наш сайт
    Тургенев (turgenev-lit.ru)
  • Дарский Д. С.: Из книги "Чудесные вымыслы. О космическом сознании в лирике Тютчева"

    Хотя в книге Д. С. Дарского — «Чудесные вымыслы. — О космическом сознании в лирике Тютчева» (Москва, 1914) и чувствуется несомненная любовь к Тютчеву, — тем не менее, в общем, работа эта чрезмерно многословна, лишена чувства меры, а главное лишена остова: критик говорит о «космическом сознании», говорит о нем порой бойко, но ему самому оно, очевидно, чуждо.

    Мы приводим из этой большой работы лишь несколько наиболее цельных страниц.

    «Ряд эпитетов раскроет с очевидностью, какою представлялась Тютчеву обыденная жизнь. „Наружный шум“, „нескромный шум дня“, „буйная година“, „бесчувственная“, „безумная толпа“, „дольний чад“, „хлад бытия“, „волшебный сон“, „утомительные сны“, „тусклая, неподвижная темь“, „удушливо-земное“, „смертная жизнь“ — вот выраженья, которые попадаются непрестанно в стихотворениях Тютчева. Взбираясь на горы, поэт обращается к потоку, сбегающему вниз:

    Ты к людям, ключ, спешишь в долину,
    Попробуй, каково у них.

    Именем дня поэт всего чаще обозначает совокупность дел, тревог, интересов, заблуждений, — всего того, чем живут люди, и что можно об‘единить в слове: „внешнее“. И воплем до-нельзя угнетенным встречает поэт возвратное возгоранье дневного света.

    О, как пронзительны и дики,
    Как ненавистны для меня
    Сей шум, движенье, говор, клики
    Младого, пламенного дня!
    О, как лучи его багровы,
    Как жгут они мои глаза!
    Ночь, ночь, о где твои покровы,
    Твой тихий сумрак и роса?..

    Поразительна эта нестерпимо-болезненная нервная раздражимость, какую вызывает „житейский, трескучий шум“ и „беспощадная суета“. От соприкосновения с нею поэт испытывает резкую боль; чувствуется, что его организация, потрясенная во всем составе, отказывается перенести поранения, причиняемые „пламенным днем“. И только ночь, естественный покров одиночества и отдыха, дарила ему умиротворяющее убежище, где восстанавливалась душевная крепость. Мы помним сравнение с месяцем: туманисто белея днем, как „светозарный бог“, сияет он с наступлением сумрака. И снова поэт обращает свои молящие призывы.

    Ночь, ночь, о где твои покровы,
    ?....

    То, что давалось Тютчеву в интуитивном созерцании, он переводил сообразно с запросами своего рефлектирующего ума в абстрактные выводы. Отторгнутый властительной силой мистических инстинктов от слепого участья в событиях дня, подверженный бессознательным постижениям, подчинявшим его идее несущественности реального, одержимый глубочайшим недоверием к жизни в тех формах, в каких она является, — Тютчев направляет свою мысль в изыскания первородного, неискоренимого зла, которое неотделимо от самой сущности феноменального миропорядка и находится в исконном разладе с требованиями человеческого духа. В единомысленном согласии с началами идеалистических систем, он открывает искомое зло в той основе, на которой ткутся единичные существованья, в тех законах бывания, благодаря которым последнее дробится в несоединимой множественности отдельных вещей, явлений и моментов. Причинная необходимость или судьба, и, как условие ее действия, время — таковы имена этих законов, которым подвластно течение мировой жизни.

    Смерть и время царят на земле....

    И в скорбном созерцании вглядывается Тютчев во внутреннюю природу времени, в это бесконечное становление, в непрерывную смену рождений и уничтоженья, в нескончаемо-повторные возникновенья вытесняющих друг друга мгновений... „То уйдет всецело, чем дышешь и живешь“, — вот мысль, которая никогда не терялась из сознания поэта. Целую жизнь ею болел, не в силах вырвать ее жала. „Удивительно, — пишет он жене, — как в жизни все повторение, как все кажется предназначенным и длиться вечно и повторяться бесконечно — до известного мгновенья, когда все вдруг рушится, все исчезает, и то, что было такою живою действительностью, что представлялось тебе столько же твердым, необ‘ятным, как сама земля под твоими ногами, становится сновидением, которого бытие только в воспоминании и которое самим воспоминанием удерживается лишь с трудом. И когда в жизни подобная операция возобновилась уже не раз: когда уже не одна такая живая реальность, которую считал вечною, отхлынула от тебя и оставила тебя на мели, — тогда, хотя по закону человеческой природы вновь завладевает душою самообольщение о прочности, о продолжительности всего живущего, однако в этом самообольщении кроется уже что-то возбужденное, безпокойное, недоверчивое, и вновь что-то, одним словом, что уже не может забыться сном. Спишь уже только одним глазом и, наперекор самому себе, чувствуешь, что живешь уже только день за день“.. „Что-то возбужденное, беспокойное, недоверчивое“ по отношению к жизни неугасимо тлело в Тютчеве. Не верил бытию, которое тает в сновидении и обращается в ничто. Не верил тому, для чего основой была пустота. Искал прочного, не обманчивого, что утверждало бы себя в неуничтожаемой правде.

    Но нигде с большой энергией и величием не выражается трагический ужас перед природой времени, как в стихотворении „Бессонница“. С непревзойденной мощью Тютчев показал в нем себя единственным творцом, способным подчинять своему вдохновению даже наиболее абстрактные философские мысли. Во всей русской лирике не существует примера, где бы с равным пластическим совершенством были воспроизведены идеи, повидимому, невместимые ни в каком образном воплощении. С яркостью художественной наглядности восстанавливаются перед духовным взором всеоб‘емлющие и пустые схемы, не заполненные никаким конкретным содержанием. Но даже в такие ледяные отвлечения ум Тютчева вливал тот „горячий поток, струившийся из сердца, подобный теплым течениям гольфстрема, от которых тают льдины крайнего Севера, разливая тепло и жизнь“.

    Тоном непритязательной обыденности, который может себе разрешить лишь наивность гения, не удостаивающего быть умным, Пушкин говорит о своей бессонице:

    Мне не спится, нет огня:
    Всюду мрак и сон докучный;
    Ход часов лишь однозвучный
    Раздается близ меня.

    В дальнейшим он передает укоры ночных минут, когда сухи глаза и одинока совесть. Но он не выходит из пределов частного, говоря лишь о своих личных настроениях. — Но вот начинает Тютчев и сразу же тяжкими и гулкими перебоями мрачного вдохновенья поднимает нас к всемирным метафизическим созерцаниям.

    Часов однообразный бой
    Томительная ночи повесть!
    Язык для всех равно чужой
    И внятный каждому, как совесть!

    Кто без тоски внимал из нас,
    Среди всемирного молчанья,
    Глухие времени стенанья,
    Пророчески-прощальный глас!

    Нам мнится: мир осиротелый

    И мы, в борьбе с природой целой,
    Покинуты на нас самих.

    И наша жизнь стоит пред нами,
    Как призрак, на краю земли —
    И с нашим веком и друзьями
    Бледнеет в сумрачной дали.

    И новое, младое племя
    Меж тем на солнце расцвело,
    А нас, друзья, и наше время
    Давно забвеньем занесло.

    Лишь изредка, обряд печальный
    Свершая в полуночный час,
    Металла голос погребальный
    Порой оплакивает нас!

    Здесь каждое слово выбрано, взвешено и пригнано, как гранитная глыба, здесь каждая строка дышит неразрушимостью тысячелетних построек. Только анализом, неотступно следящим за каждой фразой, можно вскрыть и раздвинуть сжатое содержание.

    1. В первой строке дается тема: монотонный и непрерывный бег времени, лишенный всякого эмпирического материала, предстает сознанию, как пустая форма.

    Часов однообразный бой.

    2. Представление о его необозримой протяженности отзывается в душе безотрадным чувством подавленности.

    Томительная ночи повесть...

    В дальнейших двух строках с яркостью мгновенного прозрения даны два метафизических открытия.

    Язык для всех равно чужой...

    4. Подчиненность сознания форме времени, бессилие сознания освободиться от этой формы, признак греховности человека, которая им смутно в себе чувствуется.

    И внятный каждому, как совесть...

    5. Ни с чем несравнимое чувство мировой тоски овладевает душою, лишь только воображенье, очистившись от всякого вещественного содержания („среди всемирного молчания“), пред собою вызовет голую, чудовищно-неоглядную бесконечность времени. Мысль, что все в мире насильственно вплетено в железные звенья времени, и непреоборимо им увлекается, что каждый момент есть до конца уничтоженье и гибель, и что этой гибели и уничтожению предопределено всякое существованье, — сообщает чистому восприятию времени траурно-скорбный характер.

    Кто без тоски внимал из нас.
    Среди всемирного молчанья,
    Глухие времени стенанья,
    Пророчески-прощальный глас!

    6. Но текучее время есть условие, в котором развивается механический, причинный ряд. И когда мысль сосредоточивается на текучести времени, то перед ней поднимается идея безликой, бездушной необходимости, как единственной, верховной, миродержавной силы, которая своим мертвым могуществом противостоит живым и трепетным волненьям сознательного духа.

    Нам мнится: мир осиротелый
    Неотразимый рок настиг...

    воли, нигде не находит ни опоры, ни поддержки.

    И мы в борьбе с природой целой
    Покинуты на нас самих...

    8. В свете механического детерминизма жизнь теряет свою моральную ценность. Но без подкрепления нравственной воли слабеет чувство реальности. Душой овладевает уже известное нам ощущение призрачности настоящей жизни.

    И наша жизнь стоит пред нами,
    ...

    9. Единственная значимость, которую сохраняет существованье, это некоторая длительность во времени, но эта длительность, почти не имеющая измеренья в сравнении с бесконечностью, бесследно в ней стирается.

    И с нашим веком и друзьями
    Бледнеет в сумрачной дали...

    — вечно однообразное становленье, безостановочная смена возникновенья и гибели, — вечно-повторные перекаты вытесняющих друг друга поколений, смена и перекаты, лишенные какого-либо человеческого смысла.


         Меж тем на солнце расцвело,

    А нас, друзья, и наше время
         Давно забвеньем занесло...

    11. Отсюда философия беспросветного пессимизма, в которой сознанье возвышается в редкие минуты полночного просветленья.


         Свершая в полуночный час,

    Металла голос погребальный
         Порой оплакивает нас!

    В неразрывной близости с принципами индийской мудрости Тютчев увидел в индивидуальной раздельности существ преступление предвечной правды. В мировой множественности признал навождение невидящего рассудка. Отказаться от греха лживого познанья, не упорствовать в недостойном самоутверждении, уверовать в слитное бытие — в этом заповедь. В «Бессоннице» в потрясающем открытии он измерил всю беспощадность рока и ужаснулся. Как смертельно заболевший или приговоренный, он весь ушел в одну думу. Но до конца пережив неотвратимость гибели, потеряв все надежды и отчаявшись, он временами испытывает какое-то неизведанное дотоле облегчение. Ничто не изменилось в мыслях, но в душе наступает спасительный перелом. Спадает угрюмое напряжение, и немятежное входит безволие. Сознание освобождается от привычных понятий и страхов. Вселяется что-то другое и противоположное прежнему, — светлая примиренность и отдача себя роковым силам. Мысль о конце не грозит и не терзает более, — сладостной и изнеможенной радостью исполняет преобразившийся дух. Состояние полнейшей резиньяции, умиленность, покой...


    На век от нас ушло,
    И, как под камнем гробовым,
    Нам станет тяжело,
    Пойдем и бросим беглый взгляд

    Куда стремглав струи спешат,
    Куда поток несет.
    Одна другой наперерыв
    Спешат, бегут струи

    Им слышимый вдали...
    За ними тщетно мы следим:
    Им не вернуться вспять;
    Но чем мы долее глядим,

    И слезы брызнули из глаз,
    И видим мы сквозь слез,
    Как все, волнуясь и клубясь,
    Быстрее понеслось...

    И чувствует она,
    Что вот уносит и ее
    Всесильная волна.

    Здесь облегчение достигается отказом от сопротивления, ослаблением уз эгоистического самосохранения. Давно завладевшая мысль о ничтожестве всякой частной жизни переходит теперь из сферы только отвлеченного признавания в живое и инстинктивное с ней согласие. Всею телесною и кровною своею полнотой готово увериться существо человека, что в общем для всего живого удела не стоит своекорыстного отстаивания собственное я. Происходит перестановка центра психической жизни. Не в узких, непроницаемых границах себя он устанавливается теперь, но в отдельной «струе», но «во всеоб’емлющем море», в безбрежном, обще-мировом бытии. Именно в таком последнем разуверении в значении личности сказал поэт в другом месте:

    Натура чрезвычайно сложная, многострунная и противоречивая, он явил в себе новый вид мистической души, в которой поверие и отвращение от явного, внешнего миропорядка и порыванья к горнему бытию чудным образом связались с чрезмерно страстным, оргийным жизнечувствованием. И вот в таком-то совмещении полярных противоположностей — крайней серафической бесплотности и первобытно-языческого, животного притяжения ко всему земному, растительному, кровному — в этом совмещении мы должны видеть отличительное своеобразие Тютчевского духа. В бледном пустыннике жила «исступленная и неприличная» Карамазовская жажда жизни, любовь «нутром», «чревом», вопреки логике. Можно подумать, в нем стремилась какая-то другая кровь, в нетленном составе и с убыстренным темпом, великолепная, ярая кровь, присущая сверхчеловеческой расе или лесному полубогу. Бурным боем отзывалась она на все пламенеющее и пьянящее, на сладострастный и жаркий призыв избыточествующей жизни. «Люблю я клейкие весенние листочки и голубое небо», — в припадке упоенья шепчет Иван Карамазов. И с тою же необузданностью наслажденья восклицает вслед за ним Тютчев.

    Люблю, друзья, ласкать очами
    Иль пурпур искрометных вин,
    Или плодов между листвами


    Как бы погружено в весне,
    И мир заснул в благоуханьи
    И улыбается во сне!...

    Весенний воздух пламенит,
    То кудрей шелк взвевает сладострастный,
    То в ямочки впивается ланит.

    «Оставайтесь верны земле со всею силою вашей добродетели» — проповедует Заратустра, и ныне нам открылось, что в этой «верности земле» зачинается или возрождается новая религия. В рубине плодов, и в пурпуре вин, и в сонной улыбке благоухающего мира мы научаемся узнавать божественную полноту, — расточительную и неисчерпаемую. И в своей юной вере мы не должны забывать, что еще до рождения пророка земли, как его единоверный предтеча, Тютчев возвещал ту же любовь к земному, к тучной, плодоносной почве, к утробным сокам природы. Едва ли не первый в нашей литературе Тютчев открыто отрекся от всех супранатуралистических упований, по новому потянул к покинутой владычице-земле. «Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете», — говорит Иван Карамазов, и эту силу с давно небывалым напряжением вместил в себе Тютчев:


    Я скрыть не в силах, мать-земля!
    Духов бесплотных сладострастья,
    Твой верный сын, не жажду я.
    Что пред тобой утехи рая,

    Цветущее блаженство мая,
    Румяный свет, златые сны?

    Вместо непредставимых и чуждых «утех рая», вместо блаженства «бесплотных духов» поэт обещает радости земного исповедания, — беспечальный покой и наслаждения «верных сынов земли»:

    Весь день в бездействии глубоком

    На небе чистом и высоком

    Бродить без дела и без цели
    И ненароком, на лету,

    Или на светлую мечту!...

    Сколько здесь и простодушно-языческого упоения и, вместе, того светлого «веселия сердца», которому учат христианские проповедники. И нет ли здесь своей, родной человеку и такой немудреной святости? Низшее и высшее, духовное и телесное об’единяются, сливаются в чем-то третьем и неизмеримо-проникновенном, в такой органической, стихийно-бессознательной связи с вселенскою жизнью, когда расплываются чувства в дремотном самозабвении, когда перестаешь различать, где кончается свое и начинается природное. Происходит какое-то физическое растворение, когда уже неразличимо сблизились и «свежий дух синели», и «светлая мечта».

    Раздел сайта: