• Приглашаем посетить наш сайт
    Булгаков (bulgakov.lit-info.ru)
  • Горнфельд А. Г.: Из статьи "На пороге двойного бытия"

    А. Г. Горнфельд в статье «На пороге двойного бытия», появившейся в 100-летнюю годовщину со дня рождения Тютчева (1903 года), подверг детальному рассмотрению двойственность, которая порой столь ясно слышится в поэзии Тютчева. Кроме того, и вообще его статья богата дельными замечаниями, как, напр., брошенная вскользь мысль о возможном влиянии Шеллинга на философское мировоззрение Тютчева.

    Вот наиболее существенные места из этой статьи.

    «Едва ли у какого поэта всеохватывающее желание слиться с природой, раствориться в ней до потери личности, до небытия получало более яркое и настойчивое выражение, чем у Тютчева.

    Игра и жертва жизни частной,
    Приди ж, отвергни чувств обман
    И ринься, бодрый, самовластный,
    В сей животворный океан.
    Приди — струей его эфирной
    Омой страдальческую грудь
    И жизни божески — всемирной
    Хотя на миг причастен будь.

    На миг, — это не случайно. Только на миг можно испытать это совершенно неопределимое чувство.

    Мотылька полет незримый
    Слышен в воздухе ночном...
    Час тоски невыразимой.
    Все во мне — и я во всем.

    И поэт с напряженным прозрением находит подходящие формы для уяснения этого состояния:

    Сумрак тихий, сумрак сонный.
    Лейся в глубь моей души,
    Тихий, томный, благовонный,

    Чувства мглой самозабвенья
    Переполни через край,
    Дай вкусить уничтоженья,
    С миром дремлющим смешай...

    Так проникнуться физическим самоощущением, чтобы почувствовать себя неотделимою частью природы, — вот что удавалось Тютчеву более, чем кому-либо. Этим чувством и питаются его замечательные «описания» природы, или, вернее, ее отражений в душе поэта. Среди его произведений они довольно многочисленны и между ними есть стихотворения различной ценности; но несколько образцов среди них — и не из самых известных — могут стать наравне с наивысшими образцами лирического воспроизведения природы. Напомним лишь немногие стихотворения, знакомые всякому с детства по мертвящим страницам хрестоматии и лишь много позже воскрешаемые самостоятельной душевной жизнью, наполняющею их живым содержанием лично пережитого: «Весенняя гроза» («Люблю грозу в начале мая»), «Весенние воды» («Еще в полях белеет снег»), «Не остывшая от зною», «Тихой ночью, поздним летом». Но менее известны, хотя столь же своеобразны, его картины осеннего настроения или хотя бы этот «Полдень»:

    Лениво дышет полдень мглистый,
    Лениво катится река,
    И в тверди пламенной и чистой
    Лениво тают облака.
    И всю природу, как туман,
    Дремота жаркая об’емлет,
    И сам теперь великий пан
    В пещере нимф спокойно дремлет.

    Элементарная простота этого стихотворения сообщает ему действие безотносительно-стихийное. Читателя вслед за поэтом охватывает это бездеятельное, насквозь физическое — даже не настроение — состояние. Поэт как бы добился своего: «вкусил уничтожения» своей личности, «смешался с дремлющим миром», подобно льдине, еще недавно своеобразно индивидуальной, потерял свою индивидуальность в весенних водах.

    Это последнее сравнение взято из стихотворения Тютчева, которое показывает, что это ощущение потери личности было для него не только блаженным физическим состоянием, но имело связь с одним из основных элементов его мировоззрения: с взглядом на человеческую личность. Исследование, еще не произведенное, выяснит связь этого воззрения Тютчева с ходячими учениями немецкой философии, популярными в эпоху его пребывания за границей, знаменательно, например, знакомство с Шеллингом. Во всяком случае стихотворение это, которое, несмотря на обилие панегирических эпитетов в нашей характеристике, должно назвать замечательным, дает ясное представление о воззрении поэта на сущность индивидуальности и, быть может, даже должно считаться ключом к его философии. По склону речных вод, вновь оживших весною, плывут друг за другом льдины; они кажутся разнообразными; одни блистают радужно на солнце, другие проходят мимо нас в ночной темноте. Но судьба их одна:

    Все вместе — малые, большие,
    Утратив прежний образ свой,
    Все безразличны, как стихия,
    Сольются с бездной роковой...

    Вот что было для Тютчева образом человеческой личности:

    О, нашей мысли, обольщенье
    Ты — человеческое я.

    Не такова ль судьба твоя?

    Ограниченности личности соответствует, конечно, ограниченность главного и могучего орудия, которым она стремится выйти за свои пределы, — человеческой мысли. Прообразом этого неустанного, неистребимого, но тщетного стремления является для поэта струя фонтана, бьющая вверх и неизменно падающая на землю:

    О, смертной мысли водомет,
    О, водомет неистощимый,
    Какой закон непостижимый
    Тебя стремит, тебя мятет?
    Как жадно к небу рвешься ты!
    Но длань незримо роковая,
    Твой луч упорный преломляя
    Свергает в брызгах с высоты...

    Чем могли быть явления человеческой жизни для этого поэта и мыслителя, проникнутого мыслью о всемогущем самодержавии хаоса, как не роковым порождением этого хаоса? В высшем проявлении человеческого чувства — в любви — он видел «роковое слиянье и поединок роковой».

    И чем одно из них нежнее
    В борьбе неравной двух сердец,
    Тем неизбежней и вернее,
    Любя, страдая, грустно млея,
    Оно изноет наконец.

    Любовь двойственна; сильнее ее светлых, дневных элементов ее темная сторона. Прекрасен открытый, ясный взгляд любимых очей,

    Но есть сильней очарованье:
    Глаза потупленные ниц
    В минуты страстного лобзанья,
    И сквозь опущенных ресниц
    Угрюмый, тусклый огнь желанья.

    В буйной слепоте страстей
    Мы то всего вернее губим,
    Что сердцу нашему милей.

    Другая вершина человеческой мысли и чувства — религия — также не побеждает «темного корня бытия», а лишь борется с ним. Космос и хаос непримиримы, и там, где хаос считается основой бытия, нет места иному началу. К Божеству обращался Тютчев не раз в своей поэзии, но вера не проникала его. Он верил и не верил — и не без мысли о себе писал о нашем веке:

    Он жаждет веры... но о ней не просит.

    И, быть может, криком также его души «пред запертою дверью» был возглас отчаяния:

    Впусти меня. Я верю, Боже мой,
    Приди на помощь моему неверью.

    На этом болезненно-резком и неразрешенном диссонансе мы могли бы расстаться с поэзией Тютчева: эта трагическая двойственность — такой ясный и всеоб‘емлющий символ всего его творчества. И не примиряется, но как бы прикрывается она одним излюбленным настроением Тютчева. В неразрешенной трагедия бытия как бы статика его творчества, отчаяние всегда неподвижно. Но эта трагическая беспорывность не ограничивает поэзии Тютчева. В ней есть динамика, есть порыв; высшая красота ее в молитвенно-созерцательном движении ввысь.

    Тютчев любил всю природу во всей ее прелести и чистоте, правде и разнообразии. Но был один образ, к которому он обращался особенно охотно, то явно символизуя в нем свое глубочайшее порывание, то непосредственно изображая пейзаж, всегда захватывавший его мысль; это — картина горных вершин. Сидя в альпийской долине, он неизменно подымал свой взгляд вверх и видел:

    А там, в торжественном покое,
    Разоблаченная с утра,
    Сияет Белая гора,
    Как откровенье неземное...

    «недоступных громад» с их «непорочными снегами» и отблеском полета ангелов, он связывал с ними свое непреходящее и неутолимое стремление ввысь:

    Хоть я и свил гнездо в долине,
    Но чувствую порой и я,
    Как животворно на вершине
    Бежит воздушная струя.

    лучший нравственный вывод из всякого истинно художественного и истинно филисофского произведения, неумолкающее увещание: «горе́ имеем сердца».

    И поэзия Тютчева дорога нам именно тем внутренним смыслом, тем «души высоким строем», который он сумел так хорошо подметить и определить в жизни и творчестве другого поэта:


    Создавший жизнь его, проникший лиру,
    Как лучший плод, как лучший подвиг свой
    ».

    Раздел сайта: