• Приглашаем посетить наш сайт
    Булгаков (bulgakov.lit-info.ru)
  • Петрова И. В.: Мир, общество, человек в лирике Тютчева
    Часть 3

    Введение
    Часть: 1 2 3 4 5

    3

    Молодой Тютчев тревожно и жадно прислушивался к шуму ночного ветра: «О чем ты воешь, ветр ночной? // О чем так сетуешь безумно?..»; он умолял «стихию» не трогать своим «буйством» душу, заранее уверенный в бесполезности мольбы: «О, страшных песен сих не пой // Про древний хаос, про родимый <...> // О, бурь заснувших не буди — // Под ними хаос шевелится!» (I, 57). В этом родстве для Тютчева был свой глубокий и таинственный смысл. Хаос, бурная, слепая, разрушительная и созидающая сила в творящей природе, и та же темная, роковая сила в человеческой душе. Потом эта параллель потеряет всю свою напряженную страстность, странно истает, и на смену придет усталое и равнодушное признание:

    Дума за думой, волна за волной —
    Два проявленья стихии одной:

    Здесь — в заключении, там — на просторе, —
    Тот же все вечный прибой и отбой,
    Тот же все призрак тревожно-пустой.

    (I, 137)

    в этом: в ощущении многоцветной, сияющей, торжествующей прелести земли, радости познания, глубины чувства и мысли, с одной стороны, и в утверждении призрачности, хрупкости жизни, болезненно-сложных, «роковых» сторон человеческого существования — с другой. Это два полюса, между которыми как бы заключена его поэзия. Причем в своем упоении жизнью Тютчев самозабвенен:

     

    Как весел грохот летних бурь,
    Когда, взметая прах летучий,
    Гроза, нахлынувшая тучей,
    Смутит небесную лазурь


    Вдруг на дубраву набежит,
    И вся дубрава задрожит
    Широколиственно и шумно!

    (I, 140)

    «Огни и грозы» горят в поэзии Тютчева неугасимо, не ослабленные, не уничтоженные мукой и болью. Но не менее сильным (особенно у позднего Тютчева) становится сознание жизненного трагизма: однажды Тютчев назвал мир «одичалым» («... все гуще сходят тени // На одичалый мир земной» — II, 234). Картины жизни в его творчестве — это прежде всего то, что он видел, почувствовал, пережил сам. Разумеется, вопрос о связи поэта с его временем решается по-разному. Судьба, характер, взгляды — все отразится, отстоится в рассказе «о времени и о себе».

    В послании к поэту Н. Ф. Щербине Тютчев писал:

    Вполне понятно мне значенье
    Твоей болезненной мечты,
    Твоя борьба, твое стремленье,

    Пред идеалом красоты...

    (I, 168)

    Это очень характерное, очень «тютчевское» стихотворение. Поэтический мир Щербины, этого даровитого стихотворца, пытающегося чувствовать, думать подобно гармоническому человеку Эллады, осознается Тютчевым как попытка уйти от слишком тяжких впечатлений бытия, от «скифской вьюги снеговой», укрыться в стране, где царствует «свобода золотая», в стране мечты. Для Тютчева в этом есть нечто очень понятное, объяснимое, но болезненное (недаром: «... понятно мне значенье // Твоей болезненной »), тревожное, какой-то надрыв и в сущности — безнадежность. А ведь сам Щербина как раз пытался жить в мире гармонии и душевного здоровья. Может быть, в восприятие антологической поэзии Щербины Тютчев внес нечто от самого себя: жить в мире иллюзий — пусть красивых, заманчивых и тешивших воображение — он не мог36.

    Время по-разному диктует свои условия художнику, облагораживает его или казнит. Мы знаем воинствующую демократическую позицию Некрасова, видевшего истинное назначение поэзии в служении тем благородным задачам, которые выдвигало время. Больше того, именно в таком служении времени он усматривал подлинное бессмертие поэзии.

    Было и демонстративное «бегство от времени», желание отбросить прочь все, что «не вечно», что связывает поэта с его эпохой, ее бедами, болезнями, стремлениями. Но в этом случае урезанная, обделенная поэзия мстила сама за себя.

    Очень даровитый Ап. Майков, один из наиболее приверженных сторонников поэзии «вне времени», однажды признался:

    Пишу, и бойкий стих и блещет, и поет.
    37.

    Поэзия Тютчева, ставившая, казалось бы общечеловеческие вопросы, «вся в настоящем разлита»; она отозвалась на самые сложные и сокровенные явления времени, отозвалась не прямыми декларациями (они у него немногочисленны и чаще всего лишены подлинной художественности), а тем внутренним духом, которым она пронизана, — трагизмом одинокого существования, раздвоенностью человеческой души, неверием, порой отчаянием, а вместе с тем непокорством и гордыней, беззаветностью любви и бесстрашием мысли.

    Мир, видимый глазами поэта, предстает в различных аспектах, но, как уже не раз отмечали пишущие о Тютчеве, этот мир чаще всего напоен дыханием грозы, полон тревожных сверканий молний. Если пристально вглядеться в него, то бросится в глаза одна характерная особенность: человек в этом мире порой кажется странником, жизнь его потеряла устойчивость, определенность, он несется по миру, гонимый неутоленной тоской, жаждой рассеяния и забвенья. «Дивный мир» воспринимается часто как мир хоатичный, беспорядочный, в нем мечется одинокий человек со своими порывами, разрушительными и злыми страстями. Пытаясь проникнуть в тайны мироздания, человек и там не находит гармонии, видит один торжествующий Хаос: «И бездна нам обнажена // С своими страхами и мглами» (I, 98), «И человек, как сирота бездомный, // Стоит теперь, и немощен и гол, // Лицом к лицу пред пропастию темной» (I, 118). Мир «бездушный и бесстрастный» встречает и провожает человека. Жизнь, прожитая отдельным человеком и человечеством, кажется «подвигом бесполезным». Происходит по-своему парадоксальное явление. Слово «Хаос» (как символ, знак) постепенно исчезает из лирики последних десятилетий, но понятие «Хаос» остается, оно наполняется конкретным социально-историческим содержанием. От Хаоса — первоосновы всего сущего, от Хаоса в его всеохватном, метафизическом смысле — к хаосу в душе человека, вызванному вполне определенными обстоятельствами, к хаосу в жизни общества.

    Человек в поэзии Тютчева жаждет цельности и не находит ее. Мысли об одиночестве, отъединенности, мучительный процесс обособления личности, характерный для буржуазной эпохи, найдем мы и в тютчевской поэзии. Раздумья о человеческом одиночестве всегда у Тютчева соседствуют с утверждением непрочности, мимолетности жизни. Он говорит и об отъединенности человека от мира природы, о стремлении его слиться с ней и невозможности этого слияния (в «невозмутимый» строй «великого целого» он вносит смуту, тревогу, ропот, разлад), и о своеобразном (в поэзии позднего Тютчева) «разобществлении» человека. Рвутся привычные общественные, семейные связи, нет своего угла, своего дома, нет пристанища одинокой душе. Интересно, что самое понятие «общество» (у Тютчева: свет, толпа, суд людской), вошедшее в его лирику именно в 1850—1870-е годы, осознается не как нечто высокое и даже не как определенная нравственная сила, требующая служения себе во имя долга, а как сила безобразная и безнравственная.

    Тема странничества, скитальчества («Из края в край, из града в град...») возникает еще у раннего Тютчева, но осмысление ее в разные годы различно. Интересно сравнить два стихотворения: «Странник» (1830) и «Пошли, господь, свою отраду» (1850). В первом тема странника, «угодного богам», раскрывается в плане типично романтическом. В единении с природой, в уходе от привычного мира («домашних очагов изгнанник, // Он гостем стал благих богов») — высшая радость, радость познания, прозрения, душевной гармонии. Совершается своеобразный акт очищения, просветления души, прикоснувшейся к сладким тайнам земли:

     


    С разнообразием своим,
    Лежит развитый перед ним
    В утеху, пользу, назиданье...

    Чрез веси, грады и поля,

    Ему отверста вся земля,
    Он видит все и славит Бога!..

    (I, 35)

    В вариации на гейневское «Es treibt dich fort // von Ort zu Ort...» — странничество невольное, роковое, проявление слепого жестокого фатума:


    Могучий вихрь людей метет,
    И рад ли ты, или не рад,
    Не спросит он... Вперед, вперед!

    (I, 55)

    «Пошли, Господь, свою отраду...», возвращая к мотивам «дороги», «жизненного пути», не соотносит человека с «дивным миром», а резко разделяет их. Самые понятия «мир», «красота» имеют в этих поэтических созданиях Тютчева разный смысл. В «Страннике» мир первозданно прекрасен, и бедный странник (эпитет «бедный» имеет здесь очень своеобразный смысловой ракурс: освобожденный от всего мелочно-бытового, житейского) — желанный гость этого мира. Все укрупнено, предельно обобщено поэтом («Чрез веси, грады и поля, // Светлея, стелется дорога»). В стихотворении «Пошли, Господь, свою отраду...» мир сужен, возникают, хотя и трактованные символически-многозначно, но реально представляемые «жаркая мостовая», «ограда», через которую лишь вскользь может заглянуть человек в этот запретный для него сад. Отторгнутость человека от прекрасного мира — не акт свободной воли, а следствие жизненной трагедии. И «красота» здесь скорее «роскошь», не бытие матери-природы, а быт, но изображенный в его внешних общих приметах (сад, «облак дымный» фонтана, «лазурный грот» в этом саду). И, несомненно, в самой глубине поэтического микромира стихотворения содержится контраст роскоши и обездоленности, словом, все та же трагическая жизненная антиномия. Однако трактовать стихотворение в целом лишь как «социальную картину» нельзя. Это невольно разрушит многозначность поэтической мысли (включающей в себя и этот момент, но лишь как один из моментов). А между тем именно такое прочтение толкнуло в свое время талантливого поэта-сатирика Николая Ломана на создание едкой пародии. Ломан расценил стихотворение как ненавистную ему высокомерно-аристократическую филантропию, снисходительное сожаление о «меньшом брате»38. Образ человека, бредущего мучительной «жизненной тропой», у Тютчева, несомненно, символичен. Все стихотворение проникнуто истинным состраданием к людям, ограбленным жизнью, познавшим ужас «бездомности». Эту «бездомность», отъединенность от мира устойчиво-привычного поэт порой ощущал в самом себе со всей беспощадной определенностью.

    Одиночество, невозможность «счастья вдвоем» связаны в поздних стихотворениях поэта не с извечными — «надмирными» — законами, а с безобразием людского суда, пошлостью и лицемерием, господствующими в обществе, и, наконец, со смертью. Тютчев повествует о «сиротстве» человеческой души, о беззащитности сердца перед этим жестоким сиротством. Тема разлуки, временной разобщенности, переходит в рассказ о мучительном и вечном разъединении. Боль разлуки — преодолимая, не истинная: «для сердца есть другая мука, невыносимей и больней» — мука вечной разлуки живого с живым (именно живого с живым!), невозможность «сдернуть покрывало», разъединяющее их.

     


    И от нее в руках у нас
    Одно осталось покрывало,
    Полупрозрачное для глаз.

    И знаем мы: под этой дымкой

    Какой-то странной невидимкой
    От нас таится — и молчит.

     

    <............>

    Пора разлуки миновала,

    Задеть и сдернуть покрывало,
    Столь ненавистное для нас!

    (I, 221)

    Стихотворение Тютчева «Как нас ни угнетай разлука...» (1869) заставляет вспомнить «Silentium!». «Молчи, скрывайся и таи» — «От нас таится — и молчит» — эта перекличка слов-образов не случайна. Она возвращает читателя к столь, казалось бы, безукоризненной логике прославленных строк для того, чтобы усомниться в их спасительной непреложности. Разобщенность осознается поэтом как проклятие и мука многих. Отсюда не привычное обращение к лирическому субъекту, а сознательная «множественность» людских «Я», заключающих в себе и «мир двоих», и мир людской вообще.

    «болью времени», говорит и тот небезынтересный факт, что примерно в эти же годы мучительно думал о том же Лев Толстой. В августе 1871 г. он случайно встретился с Тютчевым. Сохранилось письмо писателя к Н. Н. Страхову, в котором рассказано об этой встрече. В письме есть любопытные признания. Толстой прямо говорит о поразительной близости своих мыслей и чувств тютчевским. По утверждению писателя, Тютчев — один из очень немногих людей, «с кем бы я так одинаково чувствовал и мыслил». В словах толстовского письма словно оживает голос поэта, ибо оно ведет нас в глубь трагических размышлений Тютчева: «Кто мы такие и зачем и что мы живем и куда мы пойдем, мы не знаем, и сказать друг другу мы не можем... Но радостно по этой пустынной дороге встречать этих чуждых путешественников»39. Сколько раз подобные вопросы, подобные образы возникали в произведениях Тютчева (вплоть до этого тютчевского, странного у Толстого, понятия «путешественники», прикрепленного к людскому племени). Толстой со своим страстным желанием (даже в эти годы) найти, обнаружить корни, прикрепиться к земле (в прямом, а не философском смысле) начинает думать о вечном странничестве человека, «путешественника», чья жизнь — «пустынная дорога», только иногда освещаемая высокой радостью поэзии или теплом минутной близости и единения с себе подобными. Но если Толстой старается убедить себя в сладости самоуглубления (именно поэтому так дорого ему было тютчевское «Silentium!»), ищет уединения, то Тютчев не стремится уйти от людей, для него одинокое существование — мука, и никогда — спасение, выход. Более того, со всей определенностью Тютчев скажет о бессилии отъединенного, одинокого человека. Очень характерны для него строки:

    Петрова И. В.: Мир, общество, человек в лирике Тютчева Часть 3

    ПОМЕТА Л. Н. ТОЛСТОГО НА ПОЛЯХ
    СТИХОТВОРЕНИЯ «SILENTIUM!»:
    «Г<ЛУБИНА>»

    «Сочинения Ф. И. Тютчева». СПб., 1886

    Музей Л. Н. Толстого, Москва

    «Что за удивительная вещь! Я не знаю лучше стихотворения» (Л. Н. Толстой)

    На самого себя покинут он (т. е. человек. —
    Упразднен ум, и мысль осиротела —
    В душе своей, как в бездне, погружен,
    И нет извне опоры, ни предела....

    («Святая ночь на небосклон взошла...» — I, 118)

    «Упразднен ум, и мысль осиротела», — говорит поэт о человеке, покинутом на самого себя. Своеобразно в этом стихотворении употребление излюбленного тютчевского слова «бездна»: ушедший в себя человек уходит в бездну, откуда нет возврата.

    Тютчев очень ценил в жизни и в человеке целостность, душевную гармонию. В большом стихотворении, посвященном памяти В. А. Жуковского, он как раз отмечает в его жизни и личности это стройное, гармоническое начало, восхищается им:

    В нем не было ни лжи, ни раздвоенья —

    <..............>
    Он стройно жил, он стройно пел...

    (I, 150—151)

    Распад в пореформенной России привычных форм жизни, появление взаимоисключающих тенденций в обществе, страх перед уничтожением и вечным исчезновением, разгул хищничества в сфере экономической и политической, отказ от прежних нравственных норм и торжество откровенного бесстыдства привели к расщеплению самой личности, к утере цельности, к раздвоенности. Процесс этот ужасал Тютчева; наблюдая разительные проявления его в жизни, в людях, в самом себе, он начинает писать о трагедии «двойного бытия».

    В поэзии Тютчева (вспомним, что о ней писал И. С. Аксаков: «Его поэзия<...> субъективна, ее повод — всегда в личном ощущении, впечатлении и мысли; она неспособна отрешиться от личности поэта»40) на очень личном, даже интимном материале исследуется то, что становилось бедой многих высокоталантливых и даровитых русских людей. О своеобразном раздвоении художника писал еще Пушкин в своем известном стихотворении «Поэт» («Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»). Но у Пушкина — это соединение, казалось бы, несоединимого в душе художника: творческого горения, художнических порывов, чистого и высокого рыцарства, поэтических «озарений» и мелкой житейской прозы, которая его окружает и которой он, увы, вынужден платить дань. Болезненное сомнение, душевное смятение, тревога, ранящие душу ядом скепсиса, иронии, безверия, — вот что пришло на смену поэтически целостному и, несмотря на сложность, глубину и тягостность раздумий, ясному миру пушкинского поэта. Явление двойничества было качественно иным, симптомы его одним из первых увидел Достоевский. Начиная с «Двойника» и завершая «Братьями Карамазовыми», он будет искать причины страшного раздвоения души и исследовать формы такого раздвоения41. Над этой мучительной напастью задумывались даже те из современников Достоевского и Тютчева, которые, казалось бы, более других были застрахованы от подобной беды.

    «Время» (№ 4) появилось любопытное стихотворение Я. П. Полонского «Двойник». Полонский пытается объяснить раздвоение вне социально-исторических причин, как определенное — хотя и тяжкое, и болезненное — состояние человеческой души, души художника:

    — Что ты пророчишь мне, или зачем пугаешь?
    Ты призрак иль обман фантазии больной?
    — Ах! — отвечал двойник: — ты видеть мне мешаешь
    И не даешь внимать гармонии ночной;

    Меня — живой родник поэзии твоей!..
    И, не сводя с меня испуганных очей,
    Двойник мой на меня глядел с таким смятеньем,
    Как будто я
    Я, а не он ко мне — явился привиденьем42.

    «Зачем пугаешь?» — со страхом спрашивал Полонский. Чрезвычайно интересно в стихотворении Полонского ставится вопрос о «двух стихиях» человека искусства. Причем способность «внимать гармонии ночной», видеть мир целостным и прекрасным оказалась не основной, не определяющей особенностью художника: сомнение становится его уделом (отсюда странное смещение: двойник «с таким смятеньем, // Как будто я к нему среди ночных теней — // Я, а не он ко мне — явился привиденьем. — Курсив мой. — И. П.).

    «я одиночества не знаю на земле», а поэтическую мысль воспринимал как некое торжественно-спокойное божество, несущее с собой прозрение и тишину, однажды обмолвился тревожными словами все о том же проклятом «двойнике»:

    Все страшно в нем видеть свой образ, но только без сердца,
    Без страсти и с вечно-холодной логической речью...43

    Мысль о раздвоенности личности в определенных социально-исторических условиях беспокоила многих. Она носилась в воздухе, жизнь давала этому слишком много подтверждений. Это явление станет особенно болезненно-острым в конце века. Перед ним будет беззащитен и Александр Блок. Бесчисленные вариации «Двойника» в его поэзии окрашены и отвращением, и ненавистью, и тоской, и покорным страданием44. Но в середине XIX в., пожалуй, только у двух художников — Тютчева и Достоевского — мысль о расщеплении человеческой личности и о глубочайшем страдании, вызванном этим расщеплением души, — занимает такое важное место, хотя и очень по-своему у каждого. Объясняется это, вероятно, помимо некоторой близости восприятия ряда явлений жизни, причинами субъективно-психологическими. О Тютчеве близкие его говорили как об одинокой «планете», как о человеке вне всяких привычных законов и правил. «Он весь — воплощенный парадокс», — писала об отце А. Ф. Тютчева. Прекрасно знавший Тютчева, ценивший и любивший его И. С. Аксаков останавливается на странной особенности поэта, который поражал его то одним, то другим своими «ликами». Для Аксакова, натуры в достаточной степени цельной, фанатически преданной «идее», это казалось особенно тягостным: «Ум сильный и твердый — при слабодушии, при бессилии воли... Ум зоркий и трезвый — при чувствительности нервов самой тонкой... Ум деятельный, не знавший ни отдыха, ни истомы, — при совершенной неспособности к действию... дух мыслящий, неуклонно сознающий ограниченность человеческого ума, но в котором сознание и чувство этой ограниченности не довольно восполнялось живительным началом веры... В этой двойственности, в этом противоречии и заключался трагизм его существования. Он не находил ни успокоения своей мысли, ни мира своей душе»45

     

    О вещая душа моя!
    О, сердце, полное тревоги,
    О, как ты бьешься на пороге
    Как бы двойного бытия!..

    — жилица двух миров,
    Твой день — болезненный и страстный,
    Твой сон — пророчески-неясный,
    Как откровение духов...

      (I, 163)

    «Вещая душа», «сердце, полное тревоги», «двойное бытие», на пороге которого «бьется» человеческая душа — «жилица двух миров» — это тончайший психологический самоанализ, но смысл этих строк шире и значительнее одного психологического портрета, хотя бы и такого, как тютчевский. Тютчев пишет о «разрыве чувств», о тревожных прозрениях, о болезненно-страстной, искалеченной душе. Причем это «двойное бытие» осознается как состояние неизбежное, неуничтожимое. Одним из первых попытался объяснить это стихотворение осторожный в выводах И. С. Аксаков. Он увидел в нем противоречия между «признаваемым, сочувственным его душе нравственным идеалом и жизнью, между возвышенными запросами и ответом»46— это, прежде всего, исповедь и трагедия самого поэта. Но тютчевские образы многомерны.

    Можно бесконечно расширять формулу «двойного бытия», включив в нее все антиномии поэтического мира Тютчева, всю «двойную» символику его поэзии (что порой делалось и делается исследователями его творчества). В определенном смысле эта формула, действительно, универсальна, она — знак его поэзии. Но важно и другое: гениальный образ «двойного бытия» был обусловлен всем сложнейшим комплексом причин и обстоятельств — социально-исторических и психологических — середины 1850-х годов. Мучительная тревога, безотрадные пророчества «вещей души» («Бывают мгновения, когда я задыхаюсь от своего бессильного ясновидения...»), жизнь в ожидании неведомого («Твой день болезненный и страстный, // Твой сон пророчески-неясный, // Как откровение духов») — это та атмосфера, в которой жил Тютчев и многие из близких ему современников, это атмосфера его стихотворений и писем тех лет47. Последняя строка третьей строфы как будто бы предлагает человеку выход, но в сущности здесь говорится о желаемом, но невозможном. Это подчеркивается оригинальной структурой завершающего стихотворение четверостишия: « Пускай — // Душа готова, как Мария, // К ногам Христа навек прильнуть» (I, 163). Какая странная фраза! Душа, готовая прильнуть, «как Мария, к ногам Христа», не только не надеется найти успокоение и освобождение, но сами «страсти роковые» понимаются как что-то неизбежно сопутствующее страдальческому земному уделу человека. В одном из своих интимнейших стихотворений Тютчев пишет об «обмороке духовном», который для него едва ли когда-нибудь кончится:

    Не знаю я, коснется ль благодать
    Моей души болезненно-греховной,
    Удастся ль ей воскреснуть и восстать,
               Пройдет ли обморок духовный?

    Петрова И. В.: Мир, общество, человек в лирике Тютчева Часть 3

    «НЕ ЗНАЮ Я, КОСНЕТСЯ ЛЬ БЛАГОДАТЬ...»

    Автограф, <1851>. Перед текстом помета: «Pour vous (à déchiffrer toute seule)» («Для вас (чтобы прочесть наедине)»)

    Стихотворение обращено ко второй жене поэта Эрнестине Федоровне. Тютчев вложил его в альбом-гербарий, куда в молодости она вклеивала цветы, сорванные на память о значительных событиях ее жизни. Лишь в 1875 г., через два года после смерти мужа, Эрнестина Федоровна обнаружила его стихи в своем альбоме. Под цветами подписи: «Souvenir de la journée si agréable que Mad<ame> <1 нрзб> nous fit passer à Ratisbonnes. Le 28 Septembre 1835»; «Souvenir du Dimanche 7 Février 1836»; «Souvenir du 20 Mars 1836!!!» («Память о чудесном дне, который благодаря мад<ам> <1 нрзб.> мы провели в Ратисбонне 28 сентября 1835»; «Память о воскресенье 7 февраля 1836»; «Память о 20 марта 1836!!!»)

    Собрание К. В. Пигарева, Москва

    Это о тайном, о своем, это — о себе.

    в стихотворении «Памяти М. К. Политковской» (1872), Тютчев напишет о раздвоении личности как о проклятии целого поколения. Он скажет о том «страшном раздвоеньи, // В котором жить нам суждено» (II, 234). Характерно, что здесь на смену «Я», «Мне» приходят «Мы», «Нам» — это уже определение болезни века.

    Утеря целостности, вечные сомнения, посещающие человека, очень часто приводят к неспособности истинно верить. Вера — неверие — между ними бьется человеческий разум, неспособный как примкнуть к истинному берегу веры, так и успокоиться в «холодном отрицании», абсолютном, «страшном» безверии. Состояние это прямо или косвенно отражено во многих стихотворениях Тютчева, причем поэт стремится к объективизации пугающего его явления.

    Так он создает «Наш век» (1851). Здесь уже сам поэт стремится рассказать о своем современнике, разобраться в наиболее болезненных явлениях века. Здесь и гордыня, и беззащитность, и отчаянная тоска, и бунт несмирившейся души. Самого себя поэт причисляет к тем, о ком пишет48 (отсюда и поэтическая формула, исключающая самое понятие своих и чужих, тех, других). Здесь вообще человек, современник, соотечественник:

     

    Не плоть, а дух растлился в наши дни,

    Он к свету рвется из ночной тени
    И, свет обретши, ропщет и бунтует.
    <  ................. >

    Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
    Как ни скорбит пред замкнутою дверью:
    «Впусти меня! — Я верю, Боже мой!
    Приди на помощь моему неверью!..»

     

    «Я верю, Боже мой! Приди на помощь моему неверью!..» — эту формулу могли повторить все герои Достоевского и сам создатель их. Да и для Тютчева в этой фразе не было лишь наблюдаемое со стороны явление. Человек в тютчевской поэзии хотел бы избавиться от душевных тревог. Умиротворение и покой душе, по мнению Тютчева, могла бы дать вера. Но нарисованная Тютчевым-поэтом картина мира далека от религиозных представлений. В мире, трагически неустроенном, мучается, страдает, бьется человек, охваченный «страстями роковыми». Вот поэт наблюдает, как ранней весной «По склону вновь оживших вод, // Во всеобъемлющее море // За льдиной льдина вслед плывет», и в его душе растет ощущение «безразличной стихии», «бездны роковой». В этой бездне исчезает и «человеческое Я» («Смотри, как на речном просторе...» — I, 130).

    — «От жизни той, что бушевала здесь...» (1871). «Подвиг бесполезный» тяжкой и горестной человеческой жизни обрывается смертью: природа, бесконечная и равнодушная, приветствует своих детей «всепоглощающей и миротворной бездной» (I, 225). Любопытно, что один из поэтов-символистов, С. М. Соловьев, противопоставил Тютчева «христианскому провидцу» Вл. Соловьеву, не увидев в поэзии Тютчева христианского — «спасительного» — начала49.

    В поэзии Тютчева мы можем порой обнаружить близкое древним греческим трагикам чувство Рока, но подлинный «свет», озаряющий и согревающий ее, — это свет «матери-природы». Усталый, он припадает к ее груди, и она несет ему успокоение и тишину. Ее красотой, всеми красками земного мира он упивался с буйной, языческой неуемностью. И в стихах его порой торжествовал древний языческий Пан.

    Интересно отметить, что в позднем творчестве это «чувство природы» становится спокойнее, просветленнее; оно почти начисто лишается того ужаса перед хаосом, который был характерен для его поэзии 1820—1830-х годов; теперь не столько сравнивается хаос в душе человека и хаос в природе, сколько сопоставляются и противопоставляются боль и ужас человеческой судьбы и величавая гармоническая сила земли:

    Невозмутимый строй во всем,
    Созвучье полное в природе.

    «Певучесть есть в морских волнах...» — I, 199)

    Человек, по мысли поэта, существо эгоистическое и своевольное, отпавшее от единого целого и в великой гордыне утверждающее себя, не может не почувствовать разлада с природой. В стихотворении «Певучесть есть в морских волнах...» Тютчев говорит не о противопоставлении человека природе в шеллингианском смысле, а именно о разладе, возникшем вследствие самоутверждения и своеволия человеческой личности:

    Лишь в нашей призрачной свободе
    Разлад мы с нею сознаем.

    И. П.)

    И хотя поэт задает вопрос: «Откуда, как разлад возник?» — вопрос этот во многом риторический, ибо, по убеждению поэта, душа человеческая не способна «в общем хоре» звучать так же безмятежно и так же гармонически, «как море», именно потому, что «ропщет мыслящий тростник», ищет особой доли, бунтует, льет кровь свою и чужую во имя странных и страшных призраков. Человек, «мыслящий тростник» (образ любимого Тютчевым Паскаля), не способен разрешить «стихийные споры» гармонией, ибо вся жизнь его лишена внутреннего созвучия, а ропот — такая же неотъемлемая его часть, как «невозмутимый строй» в природе. В ней поэт чаще всего видит не просто красоту, но и смысл. И здесь приходит на ум не только открытая, победоносная декларация, но также инвектива против «глухонемых» в стихотворении «Не то, что мните вы, природа...»:

    В ней есть душа, в ней есть свобода,
    В ней есть любовь, в ней есть язык...

    (I, 81)

    «портретно»), как живое человеческое существо — и существо, бесконечно близкое и милое сердцу. Уже в раннем стихотворении «Летний вечер» поэт набрасывает такой своеобразный «портрет» природы: «Уж солнца раскаленный шар // С главы своей земля скатила», звезды «Небесный свод приподняли // Своими влажными главами», грудь земли «дышит легче и вольней». И, наконец, завершающий стихотворение образ:

    И сладкий трепет, как струя,
    По жилам пробежал природы,
    Как бы горячих ног ея
    Коснулись ключевые воды50.

    Отсюда, вероятно, идет и пристрастие поэта к такому чисто человеческому выражению радости, как смех, улыбка. Образ «улыбающейся», «смеющейся» земли пройдет через все творчество поэта как противовес — прежде всего, в ранней лирике — страшным песням «древнего хаоса» или человеческой нескладице и печали — в поздней («Лазурь небесная смеется» (I, 19), смеется «струя воды», «Сияет солнце, воды блещут // На всем улыбка, жизнь во всем» (I, 152). Улыбается пробуждающаяся земля: «Весну прослышала она // И ей невольно улыбнулась» (I, 83), но и в осенней природе поэт видит «кроткую улыбку увяданья», «когда, что так цвело и жило, // Теперь, так немощно и хило, // В последний улыбнется раз!» (I, 128). Лишь в особенно безотрадные минуты даже природа представляется ему царством пустоты и «вечного бессмыслия». «В сердце ли тесном, в безбрежном ли море» видит поэт тот же «все вечный прибой и отбой, // Тот же все призрак тревожно-пустой» («Волна и дума» — I, 137). И не такого ли рода откровения приводят в конце концов к странному афоризму, то ли насмешливому, то ли печальному:

    Природа — сфинкс. И тем она верней
    Своим искусом губит человека,
    Что, может статься, никакой от века

    (I, 220)

    Загадки нет, но есть сама — мать-Земля. Успокоиться в безотрадности Тютчев не мог. В горькой потерянности, в скорби одиночества вновь обращает человек свое лицо к ее блаженному, светлому миру.

    Порой в связи с Тютчевым повторяется мысль, в сущности принадлежащая традиции, а не самому поэту, мысль о том, что природа в его поэзии способна исцелить и спасти человека. Вот характернейшее признание поэта:

     

    В часы, когда бывает

    И сердце изнывает,
    И тьма лишь впереди;

    Вдруг солнца луч приветный
    Войдет украдкой к нам

    Струею по стенам;

    И с тверди благосклонной,
    С лазуревых высот
    Вдруг воздух благовонный

    Без сил и без движенья,
    Мы так удручены,
    Что даже утешенья
    Друзей нам не смешны, —


    Они нам не несут,
    И от судьбы наветов
    Они нас не спасут.

    Но силу их мы чуем,

    И меньше мы тоскуем,
    И легче нам дышать...

      (I, 172—173)

    В этих поэтических строках не меньше любви и уж, во всяком случае, больше мужества, нежели в пасторальной невинности рецептов о всеизлечивающей природе. Несомненно другое: природа включена Тютчевым в тот круг истинных ценностей, без которых, по мысли поэта, невозможно человеческое существование.

    36 Странной представляется предложенная Л. А. Фрейберг трактовка этого стихотворения как «поэтической отповеди Н. Ф. Щербине, чья слащавая античность в представлении Тютчева была лишь „болезненной мечтой“, понятной только в отторгнутом от свободы и родины человеке» (Л. А. Фрейберг. Тютчев и античность. — В кн.: «Античность и современность». М., 1972, с. 456). Текст тютчевского стихотворения, уважительный и доброжелательный по тону, свидетельствует о понимании и даже о сочувствии к иной, нежели собственная, поэтической позиции («Вполне понятно »), но также и о совершенной неприемлемости этой позиции для автора послания.

    37 А. Н. Майков. Полн. собр. соч., т. I. СПб., 1914, с. 58.

    38 Н. Л. Ломан«Пошли, господь, свою подачку...»). — В кн.: «Поэты „Искры“». Л., 1955, т. 2, с. 772.

    39 «Толстой и о Толстом. Новые материалы». Сб. 2. М., 1926, с. 28. Останавливаясь на этом письме Л. Толстого к Н. Н. Страхову, Б. М. Эйхенбаум приходит к выводу, что главной темой разговора могла оказаться тема стихотворения Тютчева «От жизни той, что бушевала здесь...» (Б. М. . Лев Толстой. Семидесятые годы. Л., 1960, с. 208).

    40 Аксаков 1886

    41 «двойник» (как определенный термин), по всей вероятности, ввел в русскую литературу А. Погорельский, который в 1828 г. опубликовал своеобразный сборник новелл «Двойник, или Мои вечера в Малороссии». Отношения героя с его двойником вполне идиллические: «Сев друг подле друга, наслаждались приятною беседою». Погорельский пишет: «В Германии, где подобные явления чаще случаются, нашу братию называют Doppelgänger <...> Осмелюсь предложить называть меня Двойником» (А. Погорельский. Двойник, или Мои вечера в Малороссии. Монастырка. М., 1960, с. 30). Но явление, которое привлекло особенно пристальное внимание в прозе — Достоевского, в поэзии — Тютчева, не укладывалось в рамки привычного романтического Doppelgänger’a.

    42 Я. П. . Стихотворения. Л., 1954, с. 242.

    43 А. Н. Майков

    44 «Двойник» («Вот моя песня тебе, Коломбина...») — 1903; «Двойник» («Однажды в октябрьском тумане...») — 1909; «Пристал ко мне нищий дурак...» — 1913. Тема раздвоения, расщепления души проходит и через многие другие стихотворения поэта.

    45 Аксаков 1886, с. 47—48.

    46 

    47 О своем трагическом «ясновидении» Тютчев пишет жене Эрнестине Федоровне 18 августа 1854 г. (, т. 2, с. 160). Есть определенная близость стихотворений «О вещая душа моя...» и «Стоим мы слепо пред Судьбою...». И дело не только в определенной перекличке фраз и образов («Твой сон — пророчески-неясный, // Как откровение духов...» — «Я не свое тебе открою, // А бред пророческий духов...»), но и в ощущении катастрофичности бытия. Разумеется, прямой отклик на исторические события («Стоим мы слепо пред Судьбою...») и философски-нравственная «всеохватность» образов стихотворения «О вещая душа моя...» — явления различного поэтического ряда.

    48 «за образом этого человека, о котором сказано в третьем лице, угадывается глубоко выстраданное „Я“ самого поэта» (Пигарев, с. 195).

    49 . Богословские и критические очерки. — Собр. статей и публичных лекций. М., 1916, с. 154—155. Отношение Тютчева к религии было по-своему сложным. Религиозным мыслителем он не был; православная идея, занимающая такое большое место в его статьях 1844 и 1849 гг., была для него, прежде всего, идеей политической. Известно, что в повседневной своей жизни, как отмечал его первый биограф И. С. Аксаков (и о чем свидетельствуют его письма), он был равнодушен к официально-обрядовой стороне религии. Малое место религиозные мотивы занимают и в его лирике (хотя нельзя сказать, что эти мотивы совсем отсутствуют). Несомненно другое: человек в тютчевской лирике не может найти в вере не только успокоение, но и истину. Однако делать Тютчева богоборцем и безбожником, думается, нет оснований. А. Горелов пишет, например, что в 1836 г. поэт пришел к «отрицанию верховной воли», что год «завершился богоборчеством», что «разрыв с божественностью (!) Тютчев выстрадал долгими сомнениями» (А. Горелов. Указ. соч., с. 105, 106). Все эти далеко идущие выводы делаются на основе стихотворения «И чувства нет в твоих очах...». Но стихотворение обращено к женщине, в том числе, возможно, и знаменитые последние его строки (мысль, которую высказал в разговоре с автором настоящей статьи К. В. Пигарев) — «И нет в — творца!» (курсив мой. — И. П.). Ближе к истине те исследователи, которые пишут не о «безбожии» поэта, а об отсутствии «провидения» и «божьей воли» в его лирике.

    50 А. Горелов заметил, что природа в этом стихотворении «возникает в каком-то смутном, всего лишь подозреваемом образе женщины» (А. —100).

    Введение
    Часть: 1 2 3 4 5

    Раздел сайта: