• Приглашаем посетить наш сайт
    Куприн (kuprin-lit.ru)
  • Тиняков А.: Великий незнакомец

    ВЕЛИКИЙ НЕЗНАКОМЕЦ

    «Имя малознаемое в массах грамотной, — и не только грамотной, даже образованной нашей публики», — писал о Тютчеве И. С. Аксаков вскоре после его смерти. Спустя более чем 20 лет Вл. Соловьев повторил и усилил утверждение Аксакова следующими словами: «Этого несравненного поэта, которым гордилась бы любая литература, хорошо знают у нас только немногие любители поэзии, огромному же большинству даже «образованного» общества он известен только по имени да по двум-трем (далеко не самым лучшим) стихотворениям, помещаемым в хрестоматиях или положенным на музыку». К сожалению, эти слова мы могли бы повторить и сейчас1). Как и во многих других вопросах, и здесь широкие круги русских читателей разошлись с одинокими ценителями и знатоками нашей поэзии.

    Впервые в печати стихи Тютчева появились в 1819 г., но только в 1836 г. его имя становится известным некоторым русским писателям. Князь И. С. Гагарин выпросил у поэта несколько стихотворений и доставил их кн. П. А. Вяземскому и Жуковскому. «Они вполне увлечены были поэтическим чувством, которое дышет в ваших стихах», — писал Гагарин Тютчеву 12-го июня 1836 года. Тогда же эти стихи узнал и сам Пушкин. «Он ценит их как должно и отзывался мне о них сочувственно», — сообщает Гагарин в том же письме.

    И стихи нового поэта появляются в пушкинском «Современнике» (сентябрь и ноябрь 1836 г.). Но проходит целый ряд лет, и в 1850 г. Н. А. Некрасов говорит о Тютчеве почти как о незнакомце. Только еще через четыре года статья И. С. Тургенева и отдельное издание стихотворений Тютчева (СПБ., 1854 г.) сделали его имя известным тесным литературным кругам. С тех пор известность его не увеличилась и не упрочилась, несмотря на то, что целый ряд талантливых и образованных людей восторженно отзывались о нем в печати. В 1859 г. в широко-распространенном тогда журнале «Русское Слово» появилась глубокая и блестящая статья А. А. Фета: «О стихотворениях Ф. Тютчева». В 1868 г. появилось новое собрание сочинений Тютчева, изданное И. С. Аксаковым и редактированное П. И. Бартеневым, едва ли не больше всех потрудившимся над распространением сочинений Тютчева. П. И. Бартенев предоставил после смерти поэта целый № своего журнала его биографии, написанной И. С. Аксаковым; печатал из года в год его письма, вновь находимые стихи, переводы его статей; он же выпустил дешевое издание его избранных стихотворений (М. 1899); наконец, в его же журнале была помещена ценная работа В. Я. Брюсова: «Ф. И. Тютчев. Летопись его жизни». Столетний юбилей со дня рождения Тютчева не принес почти ничего нового и значительного в литературу о нем, как о поэте, и не вызвал прилива должного внимания к нему. Можно отметить лишь две юбилейные статьи о поэте: статью его сына, Ф. Ф. Тютчева, и статью Валерия Брюсова «Легенда о Тютчеве»2). Обе эти статьи проливают новый свет на биографию поэта и касаются важнейших моментов его жизни, которых не мог касаться (а иногда и не знал их хорошо) его первый биограф, Аксаков.

    Из приведенной здесь короткой справки читатель может видеть, как медленно и трудно распространялась известность Тютчева; кроме того, он может отметить, что, начиная с 50-х (или даже с 30-х) годов, широкая масса читателей расходится с выдающимися представителями русской литературы в отношении к Тютчеву. Кн. Вяземский, Жуковский, Пушкин, Некрасов, Тургенев, Фет, Ив. Аксаков, П. Бартенев, позже Вл. Соловьев, Валерий Брюсов, Р. Ф. Брандт, П. В. Быков, все они восторгаются Тютчевым, собирают его стихи, печатают их, издают, пишут о них восторженные статьи... А публика в то же время почти не знает имени великого русского поэта. Он прожил 70 лет, не имев даже на минуту успеха, равного успеху не только Некрасова, но хотя бы Апухтина или Фофанова.

    Причины, создавшие это обстоятельство, для разных людей разные.

    Высшая русская интеллигенция, не зная Тютчева долгое время, имела на это некоторое право. Узнать его препятствовали особенности его жизни. В молодости (в 1822 г.) уехал он за границу и прожил там 22 года, состоя на дипломатической службе. При несовершенстве тогдашних путей сообщения такое длительное пребывание в чужих краях создавало гораздо большую отчужденность от родины, чем это было бы теперь. На самого Тютчева это влияло мало и — после блистательных документальных доказательств Валерия Брюсова, собранных им в статье «Легенда о Тютчеве», мы не можем, — подобно Аксакову, — думать, что Тютчев жил в духовном одиночестве, и считать чудом его непрерывную поэтическую деятельность и даже его близость к славянофильству. Уже один его дядька Хлопов многого стоит, а если прибавить к этому встречи с бр. Киреевскими, с Жуковским и целой вереницей выдающихся русских людей и поездки Тютчева в Россию, то мы поймем, что он все время жил скорее в русской, чем в иноземной среде... Но петербургское общество жило все же без Тютчева и могло знать его только в том случае, если бы он постоянно напоминал о себе. Но именно этого-то он не мог и не умел делать. По части переписки он был вряд ли очень прилежен тогда, а в своем отношении к литературному успеху он представляет собою чуть ли не единственный пример в истории всех литератур. «Вы просили меня прислать вам мое бумагомаранье, — пишет он кн. Гагарину 3 мая 1836 г. — я воспользовался случаем от него избавиться... Делайте с ним, что хотите. Меня страшит старая исписанная бумага, в особенности, исписанная мною». Как мы знаем, это «бумагомаранье» восхитило кн. Вяземского и Жуковского и было сочувственно принято Пушкиным. Но Тютчев и при этом остался верен себе: с большим замедлением ответил он на письмо Гагарина, цитированное выше. В этом ответном письме (Мюнхен, 7 июля 1836) сквозит то же равнодушие к судьбе своих стихов. В этом же письме Тютчев сообщает со спокойной улыбкой о поразительном факте: «По возвращении из Греции (в 1833 г.), я принялся как-то в сумерки разбирать бумаги и уничтожил большую часть моих поэтических упражнений, и лишь долго спустя заметил это. В первую минуту мне было несколько досадно, но я скоро утешил себя мыслью о том, что сгорела и Александрийская библиотека». Здесь уместно заметить, что, признавая огромное положительное значение за первой частью статьи В. Брюсова «Легенда о Тютчеве», мы не можем согласиться с его дальнейшей критикой аксаковской биографии. Полемизируя с Аксаковым, Брюсов пишет: «Тютчев явно работал над своими стихами, через несколько лет возвращался к прежде написанному, исправлял, переделывал». Это все бесспорно верно, но к судьбе написанного Тютчев был совершенно равнодушен и никогда не заботился об успехе. Здесь правее Аксаков, и Брюсов сам же устраняет полемический тон своей статьи, говоря далее: «Тютчев был поэтом, но не был литератором». В своей новейшей статье о Тютчеве Брюсов уже и не пытается полемизировать по этому поводу и спокойно перечисляет факты, говорящие о равнодушии Тютчева к внешней судьбе своих стихов.

    Гораздо больше интересовался Тютчев своими успехами в «свете» и славой политического писателя, хотя необходимо добавить, что и здесь он не искал никаких выгод. Никогда не принимая участия в издании своих лирических стихотворений, свои политические стихи он иногда сам относил в редакции журналов, а незадолго до смерти он, — по свидетельству биографа, — по-детски радовался помещенному в «Рус. Архиве» переводу на русский язык его старых французских статей.

    Поэтому поведение самого Тютчева снимает с высшего русского общества часть вины, состоявшей в незнании его поэзии. Зато, как человека, его встретили там и оценили по достоинству и поняли, что и как человек, он — явление чудесное, единичное и прекрасное. «Он собою был дурен, небрежно одет, неуклюж и рассеян, — рассказывает граф В. А. Сологуб, — но все, все это исчезало, когда он начинал говорить, рассказывать; все мгновенно умолкали, и во всей комнате только и слышался голос Тютчева... Остроумные, нежные, колкие, добрые слова, точно жемчужины, небрежно скатывались с его уст»... Мы знаем, что Тютчев любил светское общество, что он не мог дышать без него и из приведенных слов графа Сологуба мы видим, что общество отвечало ему такой же любовью и, кроме того, преклонялось перед его остроумием и перед его политической осведомленностью. Он стал для общества тем, чем хотел стать: любимым, балованным сочленом. Двери всех гостиных были открыты перед ним, сам двор любил его и прощал ему многое, чего не простил бы другому.

    С другой стороны, его наиболее близкие братья по духу — поэты и литераторы — любили его за стихи не менее сильно и не менее действенно, чем светские люди, за его остроты и блестящие политические импровизации. Мы уже упоминали вскользь о нескольких статьях, встретивших Тютчева при жизни. Остановимся на них подробнее. Одним из первых его критиков был Некрасов. Из его статьи мы видим, как любил чистую поэзию «суровый» поэт-гражданин, как бескорыстно умел он восторгаться ею, как горячо умел приветствовать новые явления. Достаточно сказать, что, разбирая стихи «г. Ф. Т.», напечатанные в пушкинском «Современнике», он сравнивает Тютчева с самим Пушкиным и говорит: «казалось, только сам издатель журнала мог быть автором их».

    «г. Ф. Т-ву» и без колебаний провозглашает его «первостепенным русским поэтическим талантом». Тургенев, писавший о Тютчеве четыре года спустя, был сдержаннее. Но тем ценнее его похвалы.

    Глубоким уважением к таланту Тютчева дышет самый конец тургеневской статьи: «Популярности мы не предсказываем г. Тютчеву... Талант его, по самому свойству своему, не обращен к толпе и не от нее ждет отзыва и одобрения». В этом презрительном недоверии к читательской толпе с демократически настроенным Тургеневым сходится аристократ Фет. В 1859 г. он напечатал в «Русском Слове» свою замечательную статью «О стихотворениях Ф. Тютчева», и в конце ее повторяет мысль Тургенева, только смягчая ее жестокую сущность: «Немалого требует г. Тютчев от читателей, обращаясь к их сочувствию», — говорит Фет. И грустно добавляет: «До сих пор большинство не отозвалось, да и не могло отозваться на его голос».

    Тот же Фет сказал о Тютчеве крылатое и бессмертное слово, назвав его нашим «патентом на благородство».

    Но, несмотря на все это, несмотря на восторги Некрасова, Тургенева и Фета, несмотря на труды П. Бартенева, И. Аксакова и В. Брюсова, русское общество до сего дня не знает Тютчева, не любит его, остается ему чуждым. Тютчев в этом случае не одинок. С ним разделяют такую судьбу многие наши поэты, несправедливо позабытые или и совсем неузнанные. Достаточно назвать имена: князя Вяземского, Боратынского, самого Фета, наконец, чтобы понять, что Тютчев — не отщепенец в стае русских лебедей... Но общество? Вот общество наше, отрекаясь от поэзии, не признавая духовной необходимостью иметь постоянное общение с великими выявителями красоты, не чувствуя потребности пить из неиссякающих, кристальных родников искусства, — действительно остается в бескрылом одиночестве. И не этим ли добровольным отчуждением от искусства вообще и от поэзии в частности об‘ясняется давно отмеченное одичание нашей интеллигенции и ее творческое бесплодие во всех областях жизни? Мы думаем, что в очень большой степени именно этим. Ибо, проходя мимо, напр., Тютчева, общество лишает себя возможности слушать не только сладкозвучного поэта, но и единственного в своем роде мудреца-мыслителя. Следует заметить, что мудрость Тютчева признавали не одни лишь его поклонники; напр., барон Пфеффель, строго судя Тютчева в некрологе (в газете «l’Univers»), выразился, однако, что Тютчев «рассеял на ветер (!) сокровища своего ума и мудрости».

    Тютчева называют прежде всего поэтом природы— один из немногих, имеющих подлинное право на этот титул. Можно писать прекрасные стихи о звездах и цветах, о птицах и зорях, создавать звучные мелодии и рисовать красивые пейзажи — и в то же время вовсе не быть поэтом природы, а быть певцом лишь ее случайных проявлений. К. Фофанов и Ив. Бунин представляются нам именно такими певцами и назвать их «поэтами природы» было бы неправильно... Тютчев писал Фету, что Фет «не раз под оболочкой зримой» узрел самое природу. Эти, уместные и здесь, слова будут еще более уместны, если применить их к самому Тютчеву. Тютчев более, чем кто-либо из наших поэтов, ощущал и видел «самое» природу, Космос в его целом. У него был великий, редкий и страшный дар, дар проникать духовным взором до самых оснований всемирного бытия — и дар еще более редкий — чувствовать себя в одно и то же время человеком и макрокосмом. Он видел, как

    Живая колесница мирозданья
    Открыто катится в святилище небес («Видение»);

    у него бывали минуты, когда он от глубины души восклицал:

    «Все во мне, — и я во всем» («Сумерки»);

    и сам «древний хаос» был для него — «родимый».

    По высоте своих созерцаний, он принадлежал к «Великим Посвященным». Его космические стихи были бы понятны индийским браманам, и браманы признали бы в их авторе равного себе брата... «Сам Гете не захватывал, быть может, так глубоко, как наш поэт, темный корень », — говорит Вл. Соловьев. В. Брюсов отмечает, что Тютчев «предугадывал учение индийской мудрости». Нам кажется, что не только предугадывал, но что в иные минуты своей жизни он достигал тех высот, к которым стремятся индийские мудрецы, что у него были данные, чтобы достичь совершенства Mahâtm’ы, хотя, быть может, если бы он стал махатмом он перестал бы быть поэтом. Но в том-то его величайшая заслуга, что он даже самые таинственные из своих созерцаний пожелал и сумел выразить в образах, сумел сказать о них размерной речью. Индийские браманы, вероятно, прокляли бы его за то, что он открывает тайну божества; мы приветствуем его за это, как нового Прометея... Не будучи в силах (а, быть может, и не желая) оставаться на высях чистого созерцания, Тютчев падал (а, быть может, и возвращался) — в свою человеческую оболочку. Но, становясь человеком, он не забывал истины своих нечеловеческих созерцаний и ощущений и на все в этом мире смотрел, как мудрец. «Смотри» — говорил он, — как на речном просторе плывут льдины; они —

    Все безразличны, как стихия,
    Сольются с бездной роковой —

    и прибавлял:


    Ты — человеческое я!

    То же выразил он и более точно:

    Природа знать не знает о былом,
    Ей чужды наши призрачные годы,

    Себя самих лишь грезою природы.
    Поочередно всех своих детей,
    Свершающих свой подвиг бесполезный,
    Она равно приветствует своей
    ».

    И эти стихи, а также и многие другие, как напр., «Дума за думой, волна за волной», индийские мудрецы признали бы своими и сказали бы, что автор их достиг «Buddhi», что означает — Мудрость. «Каждое его слово сочилось мыслью», — сказал о Тютчеве Аксаков, и если мы разберем слово за словом такое стихотворение, как, напр., «Святая ночь на небосклон взошла»3), мы скажем, что Аксаков не преувеличил. Тютчев говорит:

    Святая ночь на небосклон взошла,
    И день отрадный, день любезный,

    Покров, накинутый над бездной.

    Сначала эпитеты поэта могут показаться малозначительными: «Святая ночь», «любезный день». Но вдумайтесь в них и вы увидите, какое этими эпитетами сделано резкое противопоставление. Ночь — «святая», т. е. нечто высшее, чему можно только молиться; день — «любезный», его можно любить, обожать. Ночь властвует над днем, она его «свивает», как «покров» (в другой редакции: «как ковер»). Настала ночь, т. е. явилось властное божество. Что же делает человек? Молится? Нет!

    И человек, как сирота бездомный,
    Стоит теперь и немощен и гол

    Итак: святая ночь, божество — для человека только «пропасть».

    На самого себя покинут он.
    Упразднен ум и мысль осиротела;
    В душе своей, как в бездне погружен,

    Человек поражен и испуган «святой ночью», но он не сдается перед ней, не отдается божеству; он остается один, «в душе своей, как в бездне погружен».

    И чудится давно минувшим сном
    Ему теперь все светлое, живое.

    «Все светлое, живое», т. е. прекрасное отняла у него «святая ночь»! Человек стал лицом к лицу с загадкой, с тайной, с божеством и почувствовал его, как врага. Но зов божества властен:


    Он узнает наследье родовое.

    Описание этого по-истине страшного поединка Тютчев заканчивает, как истинный индусский мудрец! Никто не победил: человек «узнает наследье родовое».

    Все во мне, — и я во всем!

    Макрокосм и я — одно! Это — истина, но как трудно постичь ее. Ценою каких мук, страданий и ужасов достигает человек этого сознания. Сам Эдгар По не создавал сцен более страшных, чем сцена этого ночного поединка, рассказанная Тютчевым в 16 строчках!

    По высям творенья я гордо шагал,
    И мир мною недвижно сиял, —

    признается Тютчев в стихотворении «Сон на море». Но он не остался «на высях творенья» и из «тихой области видений и снов» ушел в человеческий мир. Из стихотворения «Святая ночь на небосклон взошла» мы поймем, что он увидел в человеческом мире:

    Невозмутимый строй во всем,
    Созвучье полное в природе,

    Разлад мы с нею создаем.
               («Певучесть есть в морских волнах»).

    Человек представился ему, как боец, как богоборец, как существо в основе своей трагическое. И если человек всегда «в душе своей, как в бездне погружен», то эта бездна не «миротворная» бездна природы, а клокочущий океан, над которым проносятся такие вихри, как любовь и страсть. Тютчев, как никто, понял трагическую природу человеческой любви. Для него любовь и самоубийство — близнецы, и он говорит о них, что

    — в мире нет четы прекрасней,

    Ей предающего сердца («Близнецы»).

    Для него любовь не только или вернее не столько —

    Союз души с душой родной, —

    сколько «поединок роковой» («Предопределение»), который кончается смертью сердца более нежного, более любящего. Любовь Тютчева к женщине не менее своеобразна и глубока, чем все в его поэзии. Это не платоническое любование, не бессильное мление, а подлинная, пламенная страсть. Он любит чистые глаза подруги, «с игрой их пламенно-чудесной»,


    Глаза, потупленные ниц,
    В минуты страстного лобзанья,
    И сквозь опущенных ресниц
    Угрюмый, тусклый огнь желанья.
                                          «Люблю твои глаза»)

    Но, как у истинного поэта и мудреца, страсть у Тютчева не была животной и грубой. У него нет ни одного детального описания лица любимой женщины, не говоря уже про «груди», «бедра» т. п. Эпитеты, прилагаемые им к любимым женщинам, исключительно целомудренны и чисты: «младая фея», «кудри молодые», «волшебный взор», «смех младенчески-живой». От этого целомудрия, от этой стыдливости страсть у Тютчева, — повторяю, — теряет свою отталкивающую грубость, но выигрывает в силе. Страсть Тютчева — не безобразные корчи тела, а пылание духа, охваченного сладострастием.

    Я очи знал, — о, эти очи!
    Как я любил их, знает Бог!
    От их волшебной, страстной ночи

    В непостижимом этом взоре,
    Жизнь обнажающем до дна,
    Такое слышалося горе,
    Такая страсти глубина!

    И в эти чудные мгновенья
    Ни разу мне не довелось
    С ним повстречаться без волненья
    И любоваться им без слез.

    человеческих сердцах. Сладострастие, нежность и роковая печаль слиты здесь в один бессмертный аккорд. Обратим здесь же внимание, — чтобы не повторять этого в других случаях, — на исключительное умение Тютчева достигать наивысшей силы посредством самых простых слов. При описании трагического горя, сквозящего в чертах любимого лица, другой поэт произнес бы сотню самых страшных слов, упомянул бы о змеях, терниях, огненных жалах и т. п. — Тютчев ограничивается одним прилагательным «такой»:

    Такое слышалося горе,
    Такая страсти глубина!

    — и нам хочется ответить на этот голос вздохом сочувственного восторга и молитвенного преклонения... Такое понимание и знание любви не могло развиться на почве отвлеченных переживаний. И, действительно, вся жизнь Тютчева прошла под знаком увлечения женщинами, а в последнее время названо имя и той женщины, которую он любил пламеннее, дольше и мучительнее других. Встреча его с г-жей Денисьевой произошла в 1850 г., когда ему было уже 47 лет, и вот как рассказывает об этом сын поэта: «Встретив особу, о которой я говорю, Федор Иванович настолько сильно увлекается ею, что, ни на минуту не задумавшись, приносит в жертву своей любви свое весьма в то время блестящее положение. Он почти порывает с семьей, не обращает внимания на выражаемые ему двором неудовольствия, смело бравирует общественным мнением»... Через 14 лет после встречи с поэтом г-жа Денисьева умерла. Смерть ее вызвала к жизни несколько любовных элегий Тютчева, и в этом роде поэзии никогда ничего лучшего не было написано на русском языке. Привожу одну из этих элегий:

    Накануне годовщины 4 августа 1864 г.

    Вот бреду я вдоль большой дороги

    Тяжело мне, замирают ноги!
    Друг мой милый, видишь ли меня?
    Все темней, темнее над землею...
    Улетел последний отблеск дня...

    Ангел мой, ты видишь ли меня?
    Завтра день молитвы и печали,
    Завтра память рокового дня.
    Ангел мой, где б души ни витали,

    Повторение рифм и обращений в этом стихотворении как бы указывает на постоянство любви и печали поэта. А если мы к этой элегии присоединим стихотворения: «Нет дня, чтобы душа не ныла», «Есть и в моем страдальческом застое», «Опять стою я над Невой» (июнь 1868) «Весь день она лежала в забытьи» и стихотворения, написанные при жизни госпожи Денисьевой, напр., «О, как, убийственно мы любим», то мы должны будем признать, что ни одна русская женщина не была воспета так прекрасно и трогательно. Поэтому странно звучат слова Тютчева-сына о том, будто бы: «это увлечение... сделало то, что последние 20 лет прошли для Ф. И. почти безрезультатно в смысле какого бы то ни было творчества». Сказав это, он приводит стихи Тютчева, бывшие результатом этого самого увлечения. Между тем, только пяти этих стихотворений было бы достаточно, чтобы сделать бессмертными имя Тютчева и его любовь...

    Конечно, такая любовь не могла не надломить и не обессилить поэта, и не даром он воскликнул однажды:

    Любовь есть сон, а сон — одно мгновенье.

    «поединков роковых», из поединка с Космосом и из поединка с Любовью, поэт вышел победителем. Поэт, но не человек.

    Пред стихийной, вражьей силой,
    Молча, руки опустя,
    Человек стоит уныло, —
    Беспомощное дитя.

    — и был приют, где он мог укрываться на время от бурь, где его поэзия начинала звучать иными, радостными и звонкими звуками. Этим приютом была для него зримая, внешняя красота природы. «Первых листьев красота, омытых в солнечных лучах, с новорожденною их тенью» («Первый лист»), «любовь земли и прелесть года» — весна («Весна»), знойные летние дни, «туманная и тихая лазурь» осенних вечеров, золотистые волны нив, «убеленные луной», одним словом, все проявления природы чаруют Тютчева, и он безгорестно и любовно воспевает их и, славословя весну, обращается к самому себе с таким призывом:

    Игра и жертва жизни частной,
    Приди ж, отвергни чувств обман
    И ринься, бодрый, самовластный,
    В сей животворный океан! («Весна»)

    и отмечать красоты этих стихотворений мы считаем невозможным, так как для этого пришлось бы занять несколько страниц, да и лишним, так как эти стихотворения Тютчева приведены в наших двух приложениях.

    Что касается формы произведений Тютчева, то лучшее определение для нее мы найдем в стихах самого поэта, — это «золотой покров», накинутый над бездной... Что же касается подробностей, то место им не в краткой статье, а в специальном исследовании...

    Особый отдел в поэзии Тютчева образуют политические стихотворения. В них рассыпано много остроумия, вкраплено много великолепных образов, вложено много неподдельного пафоса, но, в общем, они ниже гения Тютчева и говорить о них подробно после разбора чисто-лирических его стихотворений как-то не хочется, тем более, что о них много говорил Ив. Аксаков, а в новейшее время им посвятил свою добросовестную работу Н. Аммон4). Несколько слов о них сказать, однако, необходимо.

    Венца и скиптра Византии
    Вам не удастся нас лишить, —

    восклицает он в одном стихотворении.

    Но мечты его о славянской гегемонии не отличаются последовательностью и цельностью. Именно: одну из даровитейших славянских наций — польскую нацию — он не считает равноправным членом этой семьи, презрительно клеймит ее названием «Иуды» и посвящает Польше наиболее злые строчки своих политических стихов:


    Воскресшими для новых похорон, —

    пишет он о поляках во время восстания 1863 г.

    Такое отношение Тютчева к Польше вызывалось не только политическими его убеждениями, но и религиозными. Как это ни странно, Тютчев в своих политических стихотворениях высказывается не только, как христианин, но даже как воинствующий православный, — тогда как в своих лучших и глубочайших созданиях он совершено чужд христианству и приближается к браманскому учению, напр., в одном из самых искренних своих стихотворений он заявляет:

    И нет в творении Творца,

    Аксаков в биографии поэта называет Тютчева человеком «если не христианских верований, — то христианских убеждений». Эта оговорка осведомленного и осторожного биографа имеет большое значение; она наталкивает на целый ряд размышлений и заставляет, в конце концов, усомниться в христианстве Тютчева.

    Как Россию он любил лишь теоретически, издалека, так и православие он признавал больше на словах. Он не мог, — подобно Фету, — годами жить и вести хозяйство в своем поместьи; две недели пребывания в родном Овстуге ему казались пыткой, и «глубине России» он предпочитал Царское Село. Точно также он не мог, подобно Хомякову и другим славянофилам, поститься и усердно посещать церковные службы. В одном письме он сам с юмором рассказывает, как его ужаснула перспектива выстоять архиерейскую службу во время освящения Исаакиевского собора и как он сбежал домой от этой церемонии. (Ср. стихи Тютчева «И гроб опущен уж в могилу»). Записи в «Дневнике» А. В. Никитенко о предсмертных днях поэта и рассказ Аксакова о его кончине ничего не говорят о том, что, хотя бы перед смертью, Тютчева охватило религиозное настроение. Он до последнего вздоха интересовался политическими событиями дня, а не думами о «загробной жизни». Поэтому все его упоминания о православии — плод не истинного и непосредственного чувства, а отвлеченных логических рассуждений; лишь с точки зрения политической или — точнее — дипломатической и подходил он к вопросу о православии в своих стихах.

    Больше цельности проявил он, как монархист. Здесь он несомненно был искренен и к кому бы он ни обращался, — к декабристам или к революционерам 1848 г., к полякам или к русским либералам, — везде он проявлял одинаковую горячность, силу и ненависть к анархии. В этом с Тютчевым можно соглашаться или не соглашаться, но нельзя не уважать его за его прямоту, смелость и постоянство. Эта искренность чувства и давала ему возможность возвышаться в своих антиреволюционных стихах до уровня истинной поэзии и создавать поразительные образы. Таков, напр., образ в стихотворении «Декабристам», где, говоря о крови, пролитой ими, Тютчев пишет:

    Едва дымясь, она сверкнула

    Зима железная дохнула
    И не осталось и следов.

    К сожалению, и здесь дипломатические мечты увлекали поэта за грань действительности и заставляли его сочинять такую «Русскую Географию»:

    От Нила до Невы, от Эльбы до Китая —
    ...
    Вот царство Русское.

    При всем преклонении перед поэтом, мы должны заметить по поводу этих стихов, что автор как бы забыл, что сила государства и величие его — не в величине, а в культурности...

    Александр Тиняков

    _________

    1 ) В основу этой статьи положена работа автора, напечатанная в 1913 году в журнале «Сев. Записки».

    2 ) «Ист. Вестник» 1913, кн. 7-я. «Новый путь», 1903, ноябрь.

    3 ) Цитирую это стихотворение по снимку с автографа, приложенному к собранию сочинений. Весьма примечательно зачеркнутое автором заглавие этого стихотворения: «Самосознание».

    4 ) «Несколько мыслей о поэзии Тютчева». — «Журн. Мин. Нар. Просв.», 1899. № VI, стр. 446—470.