• Приглашаем посетить наш сайт
    Литература (lit-info.ru)
  • Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино.
    Тютчев и Гейне

    Часть I

    1

    В 1822 году родственник 19-летнего Тютчева гр. Остерман-Толстой1 «посадил его с собой в карету и увез за границу», и, по характерным словам биографа, «это был самый решительный шаг в жизни Тютчева» [1]. 22 года с перерывами оставался Тютчев за границей, из них 14 лет прожил в Мюнхене. Факт этот стал основным в его биографии, но все значение его выяснится лишь в том случае, если мы вспомним болезненную власть над Тютчевым пространства, его «самого страшного врага» 2. Писание писем для него тяжелый труд — он кажется сам себе сумасшедшим, который разговаривает с самим собою, никогда нет у него чувства, что есть кто-то на расстоянии, кто ждет его письма [2]. И потому разлука для него — как бы сознательное небытие («comme un neant qui avail conscience de lui même»)[3], единство места необходимо не только для интереса пьесы, но и в действительной жизни [4]. Тютчева томит всю его жизнь великая жажда: восстановить нарушенное единство жизни, «восстановить цепь времен» — жажда неутоленная [5].

    Ив. Аксаков в своей превосходной книге о Тютчеве 3 дал художественный образ старого дядьки тютчевского, Хлопова, второго Савелъича или Арины Родионовны, — устроившего в чужом городе русский уголок для своего любимца; его Тютчев близок, понятен; «там, в Баварии, вдалеке от России, по возвращении иной -раз поздней ночью <...> с какого-нибудь придворного немецкого бала или раута — его встречала ласковая русская журьба и осеняла тихим своим светом лампада, неугасимо теплившаяся пред иконами старого дядьки» [6]. Но, по-видимому, уже с первых пор действительность была много сложнее и непонятнее. В. Брюсов потратил много труда, чтобы доказать, что сношения Тютчева, и личные и письменные, с Россией не в такой мере прервались, как это принято думать 4. Пусть так, но порвалась все же какая-то единственно важная внутренняя кровная связь. Уже в 1825 году — всего после трехлетнего пребывания в Мюнхене — близкие замечают в Тютчеве перемену. Университетский товарищ Погодин сразу чует чужого, ему с Тютчевым «не говорится». «Он пахнет двором» [7]..

    Через 20 лет Тютчев вернулся в Россию «питомцем гор дог» и красивого Запада» (Аксаков) 5; он родины не узнает, борется с ее впечатлениями — именно здесь природа больше «молчит с улыбкою двусмысленной и тайной» 6. Все больше сужается исследованиями круг его стихотворений, посвященных русской природе. Так, по-видимому, отзыв тонкой ценительницы вел. кн. Марии Николаевны об «Осеннем вечере» относит и эти стихи к южнонемецкому миру [8].

    У Тютчева ни слова тоски о России, напротив, даже в поздние годы он с тоской подумывает о возвращении к нелюбезным берегам дорогой родины («ces plages inaimables de la chère patrie»)7. «Стереть великолепия Вёве ледяной губкой петербургской зимы!»8 Он вспоминает, что через 6 недель увидит опять Гостиный двор, грустно освещенный с 4-х часов фонарями Невского, — и содрогается 9. Достаточно говорено в тютчевской литературе об отсутствии у него живой любви к живой России (не абстрактной) 10«острова») или петербургское общество, — он хвалит их приближение к европейскому, милое для него сходство.

    Без сомнения, о славянофилах тютчевской формации думал Розанов, когда писал: «славянофилы так страстно тянутся прикоснуться к родному, так глубоко понимают его и так высоко ценят — именно потому, что так безвозвратно, быть может, уже порвали жизненную связь с ним, так поверили некогда универсальности европейской цивилизации и со всей силой своих дарований не только в нее погрузились, но и страстно коснулись тех глубоких ее основ, которые открываются только высоким душам, но прикосновение к которым никогда не бывает безнаказанным. <...> Кто не заметит <...> некоторой сумрачности в складе чувства и глубокого теоретизма в складе ума у всех наших славянофилов?» [9]

    Сквозь политическую и философскую любовь к России явно в Тютчеве личное равнодушие, человеческая нелюбовь. «Здесь самый значительный и господствующий надо всем прочим факт — это отвратительная погода. <...> Ah, quel pays, mondieu, quel pays! — Et n'est on pas digne du mépris en у restant» [10]. Или он пишет о богомольцах, об этой толпе, расположившейся под открытым небом- в ограде (все любимые тютчевские образы — «в рабском виде царь небесный») — и тотчас, «чтобы не нарушать слишком резко этого строя мыслей и впечатлений», рассказывает о посещении старика Аксакова, выразившего желание его повидать; старик принял его с трогательной нежностью и радостью; «C'est un simpatique vieillard, malgré son air quelque peu hétéroclite dû sans doute à sa grande barbe grise, qui lui descend sur la poitrine, et un accoutrement qui le fait ressembler à un vieux diacre en retraite» [11].

    Злее о добром Сергее Тимофеевиче (потому зло, что мимоходом, рассеянно) не написал бы и Кюстин 11; положительно — гордый взор иноплеменный 12.

    2

    «Как могли вы вообразить, что я опять оставлю Россию? Да если б меня назначили посланником в Париж <...> я бы поколебался». А одновременно («может быть, на несколько дней позже» — В. Брюсов 13) было написано «Глядел я, стоя над Невой...», где молитва о чуде: «О, если б мимолетный дух (...) Меня унес скорей, скорее/Туда, туда, на теплый Юг...» — здесь в самых повторениях такая сила отторжения от ненавистного севера («скорей, скорее»), желание помедлить мыслью на юге («туда, туда»). Сонный хлад киммерийской грустной ночи рассеивается, перед ним край иной — родимый край14.

    Озера — Warmsee и Tegernsee — «огромные, светлые», «величественные снежные горы, которых перламутровые вершины ярко рисуются на темном и белоснежном южном небе», — так пишет Киреевский 15 о близких к Мюнхену местах, и мы узнаем излюбленный тютчевский пейзаж16. Его воспоминания о Мюнхене не заживали; их нельзя было трогать, тотчас возникала «тоска по родине» — так называет это чувство сам Тютчев — «nostalgie, seulement en sens contraire» [12]. В петербургскую осень стареющий Тютчев радуется первому письму жены из Мюнхена: «Ах, как оно пришло кстати. Я живо представил себе первые впечатления, которые должен был произвести на тебя вид Мюнхена», — и еще раз переживает милые подробности — о знакомой гостинице, о квартире ее брата, с которой связана светлая память об утре того дня, когда он вернулся в Мюнхен из России [13]. Он сам посетил знакомые места, свидание с горами и Тегернзее было исполнено меланхолии — у него положительно не хватает жизненных сил, чтобы выносить подобные впечатления. Здесь прожита «тысяча лет» 17— подлинный Heim Тютчева.

    3

    Петру Киреевскому город Мюнхен очень понравился, хоть он весь показался ему немногим больше Мясницкой 18. Город был бы даже прекрасен, если бы не лежал на плоской равнине, по большей части покрытой болотами и полузасохшим кустарником. Зато улицы не такие узкие и закопченные, как в других немецких городах, а дома новые и выстроенные очень красиво; много зелени, и — что в устах Киреевского было величайшей похвалою — Мюнхен из всех немецких городов на Москву самый похожий 19. Может быть, потому это так показалось Киреевскому, что Мюнхен — город не намеренный и не случайный, как Берлин и Петербург, нелюбимые им, а выросший естественно, как Москва. Средневековье, неуклюжее обезьянство французского просвещения, вновь строящиеся дворцы и музей в нем примирены именно самою последовательностью поколений, дух коих остался в зданиях и улицах, и законно.

    С декабря до февраля город занят карнавалом. На площадях палатки, и между ними чинно, в одних сюртучках, посинелые от холода, разгуливают немцы; тесные маленькие залы трещат от добросовестного галопа.

    — король художников, с замыслом: возродить художественное государство, создать из баварской столицы новые Афины. Гениальный Кленце20 строит, Корнелиус21 рисует, Швантгалер22 лепит, в университете читают знаменитости23. До Афин все-таки далеко; жизнь кипит только в узком кругу придворных ученых и художников, а старый Мюнхен не откликается. Лейпцигская газета пишет в 1827 году: «Всё вы найдете здесь: и великолепные сокровища искусства, старого и нового, в роскошных дворцах, богатые библиотеки, наполненные книгами по всем отраслям знания, академию, университет — и все-таки кажется ни единое дыхание искусства, ни единый луч науки не оживляют общественную жизнь мюнхенцев, и в большем почете здесь немецкий Михель, нежели сын Латоны. Благожелательное, проницательное правительство работает решительно и последовательно для распространения просвещения, — а рядом реставрированные монахи завладевают вновь учрежденными монастырями, из которых ничего иного выйти не может, кроме мрака» [14].

    24; сам король колеблется между либералами и монахами, и попеременно побеждают то одни, то другие. Все это предрешает до некоторой степени судьбу приехавшего сюда устраиваться Гейне [15].

    4

    Здесь, в Мюнхене, на улице Отто в доме № 248 живет Тютчев. Его знают все, он популярен; его дарят дружбой знаменитости, но он охотно знакомится и с простыми мюнхенскими обывателями. В 1859 году он пошлет через жену тысячу приветов милым жителям Тегернзее 25; он не преминет сообщить, что встретил на водах несколько мюнхенцев26.

    Уже очень молодым человеком — он на высоте европейского образования. В 1829 году Ив. Киреевский с восторгом пишет домой о нем: «У нас таких людей европейских можно счесть по пальцам» 2728, и часто в его доме можно встретить стареющего философа с его геркулесовой фигурой, с лицом, выражение которого Петр Киреевский называет абсолютным29; Шеллинг хвалит Тютчева: «Это превосходный человек и очень образованный, с ним приятно беседовать» 30.

    У Тютчева бывает и ректор университета, знаменитый классик Тирш31, молчаливый человек, с остановившейся улыбкой и черными глазами, «один из значительнейших людей Германии» (П. Киреевский)32— поэт Эдуард фон Шенк 33, с 1828 года назначенный министром исповеданий и внутренних дел, и Аполлоний Мальтиц, дипломат русской службы, поэт, умный собеседник, знакомый литературной Германии.

    Вокруг же духовная жизнь вечереющей ущербной романтики: Баадер читает в университете о Якове Беме, о его mysterium magnum [16], Шуберт — свою «Историю души», Окен натурфилософию, и больше всего владеет умами старый Гёррес34.

    5

    В конце ноября 1827 года прибывает в Мюнхен Гейне35, а уже в середине июля 1828 года уезжает в итальянское путешествие. Но его короткое пребывание здесь становится важным, а во многом и решительным для него временем, которое остается навсегда ему памятным.

    — редактировать в Мюнхене «Новые всеобщие политические Анналы». Он прикован к северной Германии, разбит, устал, с новою силою стремится в Париж, но все же «стать вожаком либералов в Баварии прекрасная мысль» 36. К тому же предложение щедрого Котта в высшей степени устраивало его материально 37.

    Он приступает к своим редакторским обязанностям неуверенно и одновременно заносчиво; просит старшего, более опытного Фарнгагена не оставлять советами и помощью, направлять 38, просит Мозера присылать материалы и подбодряет себя: «Это (направление журнала) будет для людей первым знаком того, что я в Мюнхене». «Я еще молод, у меня еще нет голодающих детей и жены, поэтому я буду говорить свободно» [17]; «я покажу миру, что я нечто совсем иное, чем наши сонетствующие альманатные поэты (sonettierenden Almanachspoeten)» [18]. Но у него не было ни опытности, ни редакторского таланта; он вскоре начинает относиться к своим обязанностям как к синекуре, и вся фактическая работа падает главным образом на второго редактора Линднера 39, старого друга Рахили 40— помещать в каждой книжке «Анналов» по своей статье — Гейне не исполнил; за все время он напечатал в них: «Английские отрывки», критическую статью о Менцеле и отзыв о трагедии Михаэля Вера «Струензее». В мае 1828 года Гейне жалуется в письме к Менцелю: «Боже, как жалки «Анналы»! И я ничего не могу поделать!»41 В Италии он пошутит над прекрасной Матильдой: «Миледи, вы ничего не понимаете в политике. Вот если бы читали «Политические Анналы»...» 42

    Под редакцией Гейне «Анналы» обесцвечиваются, замирают; радикальные обещания совершенно остались невыполненными; конечно, здесь не только редакторская неопытность; тон мюнхенских статей самого Гейне сдержан по сравнению с его же более ранними произведениями; здесь, несомненно, и личная воля. «Политические Анналы» — распространенный либеральный орган; сам король внимательно к нему относится; между тем в Мюнхенском университете вакантна кафедра истории немецкой литературы; назначение же зависит лично от короля.

    У Гейне складывается план — получить профессуру и осесть в Мюнхене; профессура привлекала его уже с тех пор, как его товарищ по «Молодой Палестине» 43 Эдуард Ганс стал профессором Берлинского университета 4445 знакомит его с земляком Шенком (они оба родились в Дюссельдорфе), и Шенк принимает видимое участие в судьбе Гейне46; вскоре он также завязывает дружеские отношения с Тиршем, с архитектором Кленце, людьми влиятельными и близкими к королю.

    Больше всех старается сам Гейне и при этом переступает все границы литераторской этики. Преподнося королю через барона Котта экземпляр «Reisebilder» и «Книги песен», Гейне просит намекнуть королю, что сам автор много мягче, лучше и, пожалуй, совсем не похож на его ранние произведения. Король достаточно умен, чтобы оценить клинок по его остроте, а не по хорошему или дурному употреблению, которое из него делают. В письме к Шенку он еще откровеннее: он желает обратить свою деятельность на добро, и король когда-нибудь еще поблагодарит Шенка за его назначение47. Нет сомнения, «Анналы» были скучны и сдержанны в угоду королю.

    «Анналов» заведомому провокатору, авантюристу Витту фон Дёррингу48 для защиты малопопулярного брауншвейгского «бриллиантового» герцога, причем просит Витта выхлопотать за это ему брауншвейгский орден 49.

    Между тем внутри ученого мира завязывается борьба; предостережение, которое бросил Берне едущему в Мюнхен Гейне: «Остерегайтесь иезуитов», — оказывается основательным. Так называемая конгрегация католиков не может допустить, чтобы автор «Reisebilder», кощун и непочетник, осел в Мюнхене. Летом 1828 года (т. е. когда Гейне уже был в Италии, но вопрос о его профессуре еще не был решен) конгрегация открыто выступает против Гейне в своем органе «Eos» при ближайшем участии Баадера, Гёрреса, Рингсейса и Дёллингера. Застрельщиком выступает Дёллингер 50; в ряде резких статей он развенчивает Гейне 51 — как писателя и политического деятеля; он выставляет на вид еврейство Гейне; Гейне, никогда не видавший аристократов, не вправе говорить об уколах аристократии; в статьях рассыпаны намеки на финансовые таланты Гейне. Интереснее и больнее критическое отношение к гейневским историческим концепциям, их произвольному и внешнему характеру. Всего больнее намеки на угодничество и сервилизм Гейне.

    «Эоса» (король заявил: «Мне не нужно ни иезуитов, ни иезуитов»52), свою роль сыграли резкие выступления в «Эосе» против Фосса53, которого защищал Гейне54. Дёллингер уже в ноябре-декабре 1828 года поместил в парижском «Mémorial catholique» очень резкую статью, главным образом против Шенка (впрочем, не названного по имени), «с особою ловкостью выбирающего невежественных субъектов в профессора лицеев и университетов» [19].

    Все же страстное домогательство Гейне не достигает цели. Нетерпение его безгранично; он уезжает в Италию, надеясь в самом скором времени вернуться в Мюнхен. Первым делом по прибытии во Флоренцию он бежит на почту справиться, не пришло ли письмо от Шепка 5556. Ответ так и не пришел. Еще в 1831 году он говорит с нескрываемой горечью, что его друг Шенк принес его в жертву иезуитам.

    Эта мюнхенская обида не заживала всю жизнь. До самой смерти Гейне с загадочным, почти маниакальным упорством издевается над Массманом 57, довольно почтенным ученым; какая-то неприязнь была между ними уже в Гёттингене, но она выросла в ненависть именно в Мюнхене: Массман занял в 1829 году ту самую кафедру, которой напрасно домогался Гейне [20]. Гёрреса и Шеллинга, о которых Гейне с большим почтением отозвался в одной из своих мюнхенских статей (««Немецкая литература» Вольфганга Менцеля»), он преследует беспощадно и неутомимо. Общая его ненависть к католическому духовенству тоже коренится в роли мюнхенского клира в его неудаче [21]. Здесь же корни той полемики, на которую отозвалась вся литературная Германия — даже старый Гете, — полемики с Платеном 58. О короле Людовике Гейне отзывается тепло еще во «Французских делах» (это вызвало отповедь Берне), но, по-видимому, он вскоре убедился, что и Людовик был виновен в его неудаче, — и осмеивает «маленького тирана и скверного поэта» 59 «Песнопения» 60. и в «Atta Troll» пародируется своеобразный Partizipial-Stil [22] короля.

    Злобные выпады против мюнхенцев есть даже в «Романцеро» (ср. в особенности «Der Ex-Nachtwächter»).

    6

    Откуда же эта глубокая ненависть? Откуда такое глубокое желание профессуры, брауншвейгского ордена? Конечно, здесь и тщеславие, черта семейная. Оба брата Гейне — Густав и Макс в достаточной мере ценили — первый свое австрийское баронство, второй русское дворянство и звание лейб-медика — и оба имели ордена61. Но, конечно, это не только тщеславие, даже главным образом не тщеславие. Гейне в полном смысле слова бродяжил по Германии и никак не мог осесть. Лудольфу Винбаргу он напомнил птичку божию: «Открытый чемодан, разбросанное белье, два или три томика, пара элегантных тросточек с нестертыми следами упаковки, и прежде всего сам человечек (das Männchen): хотя он уже несколько месяцев дышал гамбургским воздухом и утвердился в одном почтенном гамбургском доме, он все-таки имел вид путешественника, который только накануне вышел из почтовой кареты и провел несколько беспокойную ночь в гостинице» [23]. Мюнхенский период Гейне был последней и самой сильной попыткой прикрепиться к почве Германии, избыть свою бездомность и необеспеченность, стать как все, быть профессором, иметь орден. После Мюнхена Гейне больше таких попыток не делает и вскоре эмигрирует в Париж. Становится понятной ненависть к вырвавшим почву из-под его ног. Быстро после этого растущая революционность Гейне не есть ли отчасти следствие обостренного теперь, после неудачи, чувства бездомности, отрешенности от земли? Что касается политических уступок и уклончивости, они коренятся в самых основах гейневского мировоззрения, его морали. Он сознательно вступает в сделку с Людовиком, так же как и сознательно впоследствии будет подчеркивать свой роялизм во «Французских делах» 1831 — 1832 гг. и «Лютеции» 1840 — 1843 гг., а в последней возвеличит Людовика-Филиппа. Когда германские правительства начинают подозрительно относиться к «Молодой Германии» 6263 развивает целую программу политического индифферентизма.

    «Проводите решительную грань между политическими и религиозными вопросами. В политических вы можете делать столько уступок, сколько захотите, ибо политические государственные формы и правительства — только средства; монархия или республика, демократические или аристократические установления — все это равноценно, пока еще не решен бой за основные жизненные принципы, за самую идею жизни; только позже встанет вопрос, при помощи какого средства может быть осуществлена в жизни эта идея, — при помощи монархии, или республики, или аристократии, или даже абсолютизма <...> даже против этого последнего у меня вовсе не такое большое предубеждение» [24]. Ценою этих политических уступок можно купить право свободно говорить о морали и религии (в сущности мораль и религия — это одно и то же — мораль и есть религия, перешедшая в нравы). И о религии и о морали Гейне мюнхенского периода мы знаем. Это было время веры в личную божественность и непогрешимость. Еще в полной силе были впечатления берлинских лет гейневского гегельянства с их прямолинейным утверждением личности как божества, живого закона морали и источника всякого добра и всякого права [25]. В его мюнхенском письме к сдержанному Фарнгагену лукавая, но убедительная проповедь аморализма, в которой уже слышатся звуки новой морали Ницше: «В Германии не зашли еще так далеко, чтобы понять, что муж, который желает достичь словом и делом лучшего, имеет право задолжать в нескольких маленьких подлостях, совершенных из шутки или из выгоды, если только этими подлостями (т. е. действиями, которые в основе своей неблагородны) он не повредит великой идее своей жизни, — эти подлости иногда даже достойны похвалы, если они дают нам возможность тем достойнее служить великой идее нашей жизни <...> Это в защиту всех подлостей, которые я еще намерен совершать в этой жизни»[26].

    Недаром Гейне в Мюнхене читает с восторгом «Ардингелло» 64, он чувствует себя сродни с этим демоном, который некогда штурмом возьмет Олимп 65.

    смотреть с высоким поэтическим равнодушием, судить не как моралист и не как политик, а как разумный зритель в большом театре, где комедиантов хвалят и порицают не за их роль, а за их игру. И быть может, роль Витта не принадлежит к числу так называемых хороших ролей, она, быть может, даже не совсем благородна, и честные немецкие рецензенты имеют право сердиться на него. Но он настроен тоньше, он критикует не роль, а игру, и с этой точки зрения Иоганн Витт фон Дёрринг редкий мастер, и его ловкость, удивительное господство над языком, талант обходительности и остроумного лукавства в отношениях заслуживают величайшей похвалы [27]. Здесь обнаружены главные предпосылки гейневской морали — эстетические.

    В Мюнхене снова оживилась поэтическая деятельность Гейне. Какая ирония судьбы! — вспоминал он в 1830 году: «я, любящий больше всяких других занятий следить за грядами тучек, угадывать метрическую прелесть слова, подслушивать тайны стихийных духов и погружаться в чудесный мир старых сказок, — я должен был издавать «Политические Анналы», обсуждать современные интересы» [28].

    7

    Зима 1828 года была тяжела для Гейне. Он приехал подавленный заботами о хлебе, о недававшейся карьере; в Мюнхене ему досаждала скучная редакторская работа. Его письма полны жалоб: ужасный климат, он его убивает; всюду духовная мелкота, самая глубочайшая; его мучают нестерпимо головные боли; наконец, он заболевает настолько серьезно, что думает о распоряжениях на случай смерти.

    Вся тяжесть неудачной любви к Амалии и Терезе66, соединяясь, гнетет его. Перед тем как отправиться в Мюнхен, он свиделся с Амалией и ее мужем; горечь письма, в котором он рассказывает об этом свидании, насмешки над мужем свидетельствуют, что и это чувство еще не изжито. Амалия прибыла в Гамбург как раз в тот день, когда вышло в свет новое издание «Юных страданий». Гейне пишет: «Не правда ли, свет глуп, и нелеп, и безотраден, и пахнет засушенными фиалками?»[29] Уже в Мюнхене, в феврале 1828 года он получил известие, что Тереза Гейне обручена с доктором Галле.

    «Зима была тогда и в моем сердце, мысли и чувства были точно покрыты снегом, так было сухо и мертво на душе; к этому присоединилась гадкая политика, скорбь по одной милой умершей девушке, и одно старое раздражение, и насморк. <...> Наконец настал день, когда все изменилось. (...) Тогда и во мне началась новая весна» 67.

    «Новая весна» — новая лирическая тема Гейне, название сборника, задуманного и возникшего в Мюнхене; она связана с домом Тютчевых.

    С Тютчевыми Гейне мог познакомиться и через Шенка, и через Линднера, были у них и другие общие знакомые — Аполлоний Мальтиц, например, с которым Гейне встречался в Берлине, в салоне графини Гогенгаузен 68. Первая дата их дружбы — дата весенняя, и письмо, в котором Гейне говорит о Тютчевых, выделяется по импрессионистской смене капризных настроений. Письмо это — к Фарнгагену от 1 апреля 1828 года; Гейне пишет, что живет как grand Seigneur [30], и те пять с половиной человек, которые умеют здесь читать, дают ему понять, что они его ценят.

    «Дивные женские знакомства! (...) A propos![31] Не знаете ли Вы дочерей графа Ботмера в Штутгарте, где Вы часто бывали? Одна из них уже не совсем молодая, но бесконечно прелестная, она в тайном браке с моим лучшим здешним другом, молодым русским дипломатом Тютчевым, другая — еще совсем молодая, прекрасная ее сестра; с обеими дамами у меня полные роскоши и красоты отношения; они обе, мой друг Тютчев и я часто обедаем вместе, partie quarrée [32], а вечером я нахожу у них еще несколько прекрасных дам и болтаю по душе, по большей части рассказываю истории о привидениях. Повсюду в большой жизненной пустыне я умею открывать прекрасные оазисы». После этого резкий переход, напоминающий немотивированные переходы в гейневской прозе: бесконечная печаль охватывает его, к он еле сознает, что пишет. Англичане начинили его своим сплином [33].

    предубежденный против Тютчева, но был сразу обезоружен «тютчевским обхождением» 69; Тютчев из тех людей, которые полезны «даже только присутствием своим» [34].

    Тогда уже Тютчев был несравненным собеседником, остроумным и изящным «жемчужноустом» (слово о нем кн. Вяземского)70. Уже в 1825 году Погодин о нем записывает: «Мечет словами»71; за два года до смерти Тютчева его посетил давнишний мюнхенский знакомый, дипломат Будурис, и привел Тютчеву несколько его propos. «Должно быть, значит, я уж и тогда говорил mots», — замечает Тютчев [35]. Mots Тютчева запоминались, таким образом, на десятки лет. И Гейне оживает в беседах с Тютчевым, он находит здесь напряженность и остроту, которая была нужна ему в мюнхенской «Kleingeisterei» [36] и вызывала на ответы.

    «Немецкой литературе» Вольфганга Менцеля, после упоминания (кстати, почти внезапного, предыдущим не вызванного) о России, говоря о молодом и старом Гете, Гейне замечает: «Очень метко сравнил один остроумный иностранец нашего Гете со старым разбойничьим атаманом, который отказался от ремесла, ведет честную обывательскую жизнь среди уважаемых лиц провинциального городка, старается исполнять до мельчайших подробностей все филистерские добродетели и приходит в мучительное смущение, если случайно с ним встречается какой-нибудь беспутный парень из Калабрийских лесов и хочет напомнить старые товарищеские отношения» [37].

    Остроумных иностранцев, кроме Тютчева, в Мюнхене Гейне не знал, вопрос о Гете, оживленно дебатировавшийся тогда в немецкой литературе и занимавший Гейне, конечно, мог быть предметом разговоров у Тютчевых. Да и сама острота по композиции сильно напоминает тютчевскую, например следующую: «Некто очень светский был по службе своей близок к министру, далеко не светскому. Вследствие положения своего, обязан он был являться иногда на обеды и вечеринки его. «Что же он там делает?» — спрашивают Ф. И. Тютчева. — «Ведет себя очень прилично, — отвечает он, — Как маркиз-помещик в старых французских оперетках, когда случается попасть ему на деревенский праздник, он ко всем благоприветлив, каждому скажет любезное ласковое слово, а там при первом удобном случае сделает пируэт и исчезнет»[38]. В подобного рода остротах вовсе нет элемента Witz — игры словами, понятиями, внезапности оксюморных сопоставлений и т. д. Они, собственно, представляют небольшие рассказцы, остроумные тонкой наблюдательностью к жестам и мимике. Тютчев знал и другое остроумие — каламбурное; оба эти вида «тютчевианы» восходят к сатире XVIII века. Тон беседам и всему тютчевскому салону давала хозяйка — Нелли Тютчева и ее сестра. В их красоте было нечто болезненное; Ботмеры все плохо кончали, были странными, капризными людьми; «для писателя романов в этом семействе можно было найти довольно материалов занимательных»[39].

    Нелли Тютчева даже на нелюдима Петра Киреевского, «мюнхенского медвежонка», произвела сильное впечатление; он дает ей уроки русского языка, и мать его поддразнивает «сен-прейством»; по горячности его оправданий можно подумать, что, пожалуй, до «сен-прейства» было недалеко.

    Из дам, бывающих у Тютчева по вечерам, одну мы можем назвать — ей Гейне кланяется в письме к Тютчеву: это баронесса Амалия фон Крюднер, урожденная Лерхенфельд; Гейне шутливо ее зовет госпожа фон Вулкан, урожденная Медицейская, Frau decharseuse d'affaires 72.

    Тютчевский салон принял живое участие в судьбе Гейне; здесь он встречался с Шенком, быть может здесь виделся и с Шеллингом. Не получая писем от Шенка, Гейне из Флоренции пишет Тютчеву письмо73«ребячески-доверчивом» тоне, но тон этот — старшего друга. Гейне, по-видимому, совершенно уверен, что «милый Тютчев» сразу исполнит его поручения — тотчас передаст Шенку вложенное для него письмо и «употребит свои дипломатические таланты, чтобы выведать у Шенка состояние дел, не подав в то же время виду, что об этом просит сам Гейне». При этом Гейне обнаруживает и степень знакомства с Тютчевым. Он так объясняет в письме молчание Шенка: «Тысячи причин могут быть поводом к его молчанию, но так как он поэт, то я подозреваю, что это лень, та лень духа, которая так злостно к нам пристает, когда мы должны писать своим друзьям. Это замечание относится и к вам» [40]. По-видимому, Гейне знает, что его друг — поэт и, быть может, успел подметить черту действительно для Тютчева характерную — «лень духа» и отвращение от переписки. Гейне делает запросто Тютчеву кой-какие распоряжения относительно пересылки ему корреспонденции, передает привет Линднеру. «Мой поклон госпоже Тютчевой; она отличная женщина. Я ее очень люблю, и этим все сказано». Так же фамильярно он кланяется и «милейшей сестре» Тютчева (т. е. графине Ботмер) и тетке.

    8

    Отношения Гейне к Тютчеву, разумеется, иного измерения. Тютчев был для него дилетантом, русским дипломатом и политиком, но не сколько-нибудь заметной поэтической величиной. Зато отношения к тютчевскому кружку отразились в его поэзии.

    За мюнхенское время Гейне пишет ряд стихотворений для нового сборника «Neuer Frühling» и «Verschiedene». Сборники Гейне не соответствуют обычному представлению о них. Это были романы, в которых каждое отдельное стихотворение играло роль главы; главы объединялись определенною лирическою темою и даже одною героинею. Так, сборник «Юные страдания» связан с именем Зефхен, «Лирическое интермеццо» — с именем Амалии, а «Возврат» — с именем Терезы Гейне. Подобно этому сборник «Новая весна» связывается с именем графини Ботмер, свояченицы Тютчева. Гейне и в поэзии и в прозе произвел расширение тем, канонизировав как темы личную жизнь, от любви до скандала. Мы легко различим в его искусстве анекдотические подробности, интимные кружковые намеки.

    Большая часть стихотворений сборника «Neuer Frühling» написана по заказу композитора Альберта Метфесселя; из сорока четырех стихотворений только восемнадцать написаны в Мюнхене; из них, по указанию Эльстера, к графине Ботмер относится всего десять стихотворений [41].

    Сборник «Новая весна» решает прежде всего некоторую формальную задачу, о чем говорит сам Гейне в предисловии к нему. Существуют два рода песен: один, являющийся отзвуком средневековых, — мастер его Уланд, и другой — новые песни, обнажающие чувства «правды ради». «И интересно наблюдать, — продолжает Гейне, — как один из обоих песенных родов заимствует у другого внешнюю форму».

    — давняя задача Гейне; так, во «Fresco-Sonette» он слил каноническую сонетную форму с пестрыми романтическими темами. «Neuer Frühling» — новый шаг по пути стилизации народной песни. Приемы этой стилизации значительно изменены по сравнению с прежними сборниками. В расположении глав-стихотворений видна, однако же, та же система, что и в «Интермеццо» и в «Heimkehr». система, преследующая цели наибольшей наглядности конструкции, как сюжетной, так и метрической (Гейне придавал большое значение даже зрительной стороне стихов). Стихотворение, которым начинается сборник, — «Unterm weissen Baume sitzend». (Сидя под белым деревом, поэт слушает свист ветра, следит немые облака. Белые хлопья падают на него с веток, и, огорченный, он думает, что это дерево сыплет на него снег. Но с радостным испугом он замечает, что это вовсе не снег, а весенние цветы. Зима обращается в май, снег — в цветы, а его сердце любит снова.) Под конец сборника стихотворение 31-е76 построено на обратной сюжетной ситуации: сидя под цветущей липой, поэт мечтает о снежных сугробах. Оба стихотворения написаны в 1830 году.

    Анекдотические черты места и времени и кружковые намеки, встречающиеся в стихотворениях, касаются местных интересов, иногда политических споров кружка. Своеобразие этих стихотворений — в совмещении натурсимволики с прозаическими подробностями мюнхенской жизни; стихотворение живет двойной жизнью: в глубине его — кружковая семантика. «Теснит нужда, звонят колокола, а я совсем потерял голову; весна и пара прекрасных глаз вступили в заговор против сердца...»77. Быть может, это отголосок занимавших тютчевский кружок дел самого Гейне — тайные подкопы против него иезуитской конгрегации во главе с Дёллингером78 («звонят колокола», «заговор»)[42]. Еще прозрачнее стихи: «Наши сердца заключили священный союз, они крепко прижались друг к другу и поняли друг друга вполне. Ах, только молодая роза, бедный член союза, была почти раздавлена» 79«священный союз», «член союза») неожиданны, но как отзвук политических бесед у Тютчевых они приобретают иронический смысл.

    Отношение к политике вообще отразилось в сборнике, послужило мотивом пролога. Амур, мучая, похищает у поэта копье и меч, вяжет его любовною цепью, и в милых оковах он извивается от радости и страданья, между тем как другие должны сражаться в великой битве века80. По-видимому, роль тютчевского кружка в мюнхенских политических настроениях Гейне была довольно значительна. В письме к Мозеру из Флоренции Гейне вынужден был объясниться: напрасно полагают, что он больше не будет выступать против дворянства, потому что живет в средоточии знати и любит милейших аристократок[43].

    Недаром и при последнем свидании Гейне с Тютчевыми (в Вандсбеке, 1830).81, при изменившемся политическом настроении, Гейне чувствует раздражение против графини Ботмер, только потому, что она аристократка 82.

    9

    В «Современнике» 1839 года было напечатано стихотворение Тютчева «Не верь, не верь поэту, дева...» Хронология тютчевских стихотворений безнадежно шатка; те стихотворения, где нет случайной даты (а таких большинство), с большим трудом поддаются какому-либо приурочению во времени. Год напечатания дает, конечно, только terminus ad quern и при той хаотичности, в какой появлялись стихи Тютчева в печати, ничего не выясняет; в «Современнике» за 1838 год, например, появилось впервые одно его стихотворение с датой 1827 года (впрочем, спорной) 83, в том же журнале за 1837 год — другое стихотворение, датированное 1830 годом 84. При незнании хронологии можно говорить лишь очень условно об известном приурочении произведений к действительности.

    Уже Тургенев заметил соответствие творчества Тютчева с его жизнью; все его стихи не сочинены, но кажутся написанными на случай, как того хотел Гете85«душа его возвысилась до строю, он стройно жил, он стройно пел» 86. Несомненно, в стихах Тютчева — самая надежная поэтическая летопись его интимной жизни.

    И стихотворение «Не верь, не верь поэту, дева...», конечно, вовсе не есть ответ на отвлеченную тему о любви и творчестве, а содержит действительное обращение к деве, говорит о реальном поэте. Самая страстность тона (в повторениях первой строки; в антитезе: «пуще пламенного гнева страшись поэтовой любви!») исключает возможность видеть в этом произведении нечто сочиненное, род Conventionellyrik.

    Обратим внимание на 4-ю строфу 87:

    Вотще поносит или хвалит

    Он не змиею сердце жалит,
    Но, как пчела, его сосет.

    Именно в любви к графине Ботмер у Гейне доминировал момент артистический; любовь как бы давала новый материал его поэтическим переживаниям — вспомним, что большая часть сборника «Новая весна» написана для композиций Метфесселя.

    Итак, может быть, не будет слишком большою смелостью предположить, что стихи эти обращены к свояченице Тютчева графине Ботмер и написаны они по поводу ее увлечения Генрихом Гейне; предположение это может быть подкреплено или опровергнуто только прочно установленной хронологией стихотворения.

    10

    «Путешествие от Мюнхена до Генуи») повторяет ряд мотивов «Новой весны», но в сгущенных, передержанных тонах; лирическая тема весенней любви сменяется темой любви чувственной, летней. Символика цветов также более насыщенна; параллелизм уступает место иллюзорности — в сне о похоронах розы, раздавленной при объятиях (реализация контурного мотива «Новой весны»). Вскоре наступает осень; смерть отца вызывает Гейне из Италии88 и надолго угнетает; начинаются литературные дрязги, вызванные полемикой с Платеном; Гейне вынужден снова жить в «проклятом» Гамбурге; здесь он старается рассеяться. Весною 1830 года, усталый от невеселого гамбургского веселья, больной, Гейне уединяется в сельскую местность Вандсбек, где снова начинается его оживленная литературная деятельность; в странном, но у Гейне понятном сочетании идут занятия Библией и историей французской революции. «Как есть птицы, которые предчувствуют всякую революцию в природе, как грозу, наводнение и т. д., так есть и люди, у которых при этом душа бывает оглушена, расслаблена и как-то странно цепенеет. Так объясняю я себе свое состояние в этом году, до конца июля. Я чувствовал себя свежим и здоровым, но не мог заниматься ничем другим, как только историей революции, день и ночь <...> И когда пришло известие о Великой неделе, мне казалось, что это понятно само собою, что это лишь продолжение моих занятий» [44].

    В Вандсбеке Гейне прожил весну 1830 года, «среди мемуаров о революции и начинающих зеленеть деревьев».

    В этом уединении, только изредка прерывавшемся приездами Лаубе или Левальда, его совершенно неожиданно посетили Тютчевы по пути в Россию; Тютчевы (Федор Иванович, его жена и свояченица) нарочно завернули в Вандсбек, чтобы повидать его.

    Что-то, по-видимому, отравило радость этого свидания, какая-то неловкость возникла между ранее близкими людьми; воспоминание Гейне об этой встрече (в письме к Фарнгагену от 11 июня) проникнуто чувством досады на себя, тайной жалостью к другу. Он обвиняет себя в мелочной вражде ко всему, что пахнет знатью: «И милая приятельница, которую я люблю, как собственную душу, должна была выслушать от меня много воркотни, исключительно потому, что она ганноверская графиня и роковым образом принадлежит к дворянскому роду. Это уже болезнь, болезнь, которой я должен стыдиться. Ибо, например, эта моя приятельница (не знаю, зачем мне замалчивать ее имя, — Тютчев, его жена и свояченица с трогательной любезностью посетили меня здесь по пути в Петербург), эта приятельница утешила меня в горе, которым я обязан самой плебейской каналье (меня удручают домашние неприятности)» [45].

    — это то 31-е стихотворение сборника «Новая весна», о котором мы уже упоминали89. Сидя вдвоем с возлюбленной под цветущей липой, поэт хотел бы, чтобы холодный северный ветер намел внезапно белый снежный сугроб и чтобы они, укрытые шубой, в пестро расписанных санях, со звоном колокольчиков, пощелкивая бичом, скользили по рекам и полям. Заключать из этого стихотворения, как делают некоторые биографы, что Гейне собирался ехать с графиней в Россию, конечно, не следует. С гораздо большим правом можно отметить, что в деталях санной езды отражены рассказы Тютчева.

    Гейне больше не встречался с Тютчевыми 90.

    Но, подобно тому как он не забывал мюнхенских обид, он долго помнит о своих мюнхенских друзьях, и в особенности о Тютчевых. Уже захваченный парижской жизнью, в конце 1832 года, он наказывает своему другу Гиллеру, едущему в Мюнхен: «Спросите (у Линднера), в Мюнхене ли еще Тютчевы и что они поделывают. Не забудьте об этом» [46]. В письме от того же года к Тиршу он сожалеет, что вряд ли снова удастся побывать в Мюнхене[47].

    Перечислим случаи, когда поэты могли узнать и расспросить друг о друге, вернее — русские связи Гейне. Живым посредником между ними мог быть Макс Гейне, занимавший в Петербурге довольно важный пост лейб-медика, вращавшийся в среде видного чиновничества; по своим журнальным занятиям он соприкасался и с литературной петербургской средой (впрочем, специфически немецким ее кругом), а брак с вдовой лейб-медика Арендта ввел его и в аристократическое общество; все же мы ничего положительного не знаем о сношениях Макса с Тютчевым.

    — 40-х годах Гейне был знаком со многими парижскими дипломатами, в том числе и с русским посланником графом Паленом, оказавшим ему важные услуги сообщением ценных данных, освещающих дамасское дело [48]. В 40-х же годах Гейне встретился в Париже у Леве-Веймара с Ал. Ив. Тургеневым; но Гейне был, по-видимому, с ним мало откровенен, что немного обидело «маленького Гримма».

    В 1843 году Гейне встретил в Париже петербургского приятеля Макса, П. И. Греча; Греч много рассказывал ему о Максе и матери Гейне, с которою он также был знаком и незадолго до того виделся91. Гейне мог, конечно, у Греча узнать про Тютчевых.

    В том же году на пути в Мюнхен Тютчев останавливался в Берлине у общего их друга Фарнгагена; в 1843 же году Тютчев был в Париже92; вторично был он в Париже в 1853 году, но Гейне не посетил 93.

    «русские дамы, которые в России пользуются большим уважением и весом»[49].

    То обстоятельство, что при этих связях с Россией нам ничего неизвестно о сношениях обоих поэтов, показательно. Пути их разошлись.

    Между тем у нас есть одно позднее его свидетельство о сборнике «Neuer Frühling» и его связи с Тютчевыми.

    В конце октября 1850 года больного Гейне посетил молодой литератор Адольф Штар. Гейне жил тогда (вернее, умирал) на Rue d'Amsterdam в грустной близости от Монмартра. В полутемной комнате, где Гейне уже несколько лет являл Европе редкое зрелище остроумного мертвеца, шел незначительный разговор о какой-то картине. Внезапно Гейне вспомнил другое время. Вот слова посмертной куртуазии, postumer Galant'rie: «Я припоминаю историю о другой картине, случившуюся в Мюнхене со мной и одной дамой, которая все бредила моим стихотворением о сосне на хладной скале. Однажды я посетил вместе с нею картинную галерею, где маленькая прелестная картинка бросилась мне в глаза. Она изображала девушку, которая задремала над чтением книги, лежавшей у нее на коленях; молодой парень тихонько проводит ржаным колосом у нее под носом, чтобы ее разбудить. Я попросил одного молодого художника скопировать для моей приятельницы эту картину, и, чтобы подразнить ее чрезмерной ее восторженностью, я написал на обороте очень красивым почерком то стихотворение о сосне» [50].

    Молодой художник — Теофиль Гассен, он срисовал картинку Ротари для графини Ботмер [51].

    «Новая весна» носит motto «Ein Fichtenbaum steht einsam», и, быть может, возникновение тютчевского перевода этого стихотворения из восторженного увлечения им в его доме.

    Лучше же всего это воспоминание больного позволяет нам почувствовать остроумие молодости той поры.

    11

    Личное общение Тютчева и Гейне длилось, таким образом, недолго; оно продолжается весну и начало лета 1828 года и возобновляется только на краткое время свидания в Вандсбеке, летом 1830 года. Но мы уже видели, насколько прочные нити привязывали Гейне к тютчевской семье; мы указали также, какое важное значение имел мюнхенский период в жизни Гейне, на напряженную предреволюционную атмосферу свидания в Вандсбеке.

    Месяцы общения в такие периоды, насыщенные мыслью и чувством, плодотворнее многих лет ровных дружб.

    Настоящая глава является вводной — к анализу взаимоотношения Тютчева и Гейне как поэтов и политических мыслителей. Прежде чем это сделать, мы должны учесть одно существенное обстоятельство: Тютчев познакомился в Гейне прежде всего с поэтом; он знал и ценил его как поэта еще до личного знакомства; о восторженном отношении к гейневским стихам в тютчевском доме свидетельствовал сам Гейне. Таким образом, общение поэта Тютчева с поэтом Гейне совершенно не определено их встречей, она, быть может, только оживила интерес к его поэзии; большинство переводов Тютчева падает на 1830 год. В 1829 — 1830 годах Тютчевых посещают братья Киреевские и, несомненно, именно отсюда выносят интерес к творчеству Гейне. В обоих вышедших в 1832 году нумерах «Европейца» помещены гейневские «Письма о картинной выставке», которые вместе с «Парижскими письмами» Берне должны представить наиболее передовые и живые течения немецкой литературы [52]. Мать Киреевских А. П. Елагина посылает стихи Гейне Баратынскому, который читает их с восхищением95— таким путем поэзия Гейне из тютчевского круга идет в пушкинский.

    Но Тютчев предстал Гейне прежде всего как остроумный и образованный философски русский дипломат — как политический деятель и мыслитель. И вот в определении влияния в ятом отношении Тютчева на Гейне важно было проследить их личное общение, на почве которого оно развивалось.

    Разделы сайта: