• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Георгиевский А. И.: Тютчев в 1862—1866 гг.
    Страница 3

    Вступительная статья
    Страница: 1 2 3 4

    За этим четверостишием в моем рукописном листке следует и ответ на него неизвестного автора, быть может, тогдашнего московского острослова и поэта Английского клуба, Соболевского72. Вот этот ответ:

    Вы ошибаетеся грубо
    И в вашей Ницце дорогой
    Сложили, видно, вместе с шубой
    И память о земле родной.

    В раю терпение уместно,
    Политике ж там места нет.
    Там все умно, согласно, честно,
    Там нет зимы, там вечный свет.

    Но как же быть в стране унылой,
    Где ныне правит страх один
    И где слились в одно светило
    Валуев, Рейтерн, Головнин?..73

    Нет, нам парламента не нужно;
    Но почему ж нас проклинать
    За то, что мы дерзнули дружно
    И громко «караул» кричать? <...>

    <...>

    Статья моя посвящена была вопросу о политических партиях, о взаимной борьбе между ними и о том коренном условии, при котором борьба эта может быть плодотворна для данного государства, оберегая его столько же от застоя, сколько и от неразумного, неправильного и чересчур поспешного, так сказать, скачками движения вперед <...>

    Во всей заключительной части моей статьи я воспроизвел для читателей «Московских ведомостей» те же основные мысли, которые были изложены в вышеприведенном письме ко мне Ф. И. Тютчева из Ниццы, от 2 (14) января 1865 г., и даже повторил некоторые из своеобразных выражений его письма, как, например: «безнародность русской верховной власти» и «медиатизация русской народности», т. е. низведение ее на степень не господствующей, а подчиненной в России силы74 <...>

    Когда статья <...> и содержавшаяся в ней речь государя императора была прочитана Михаилом Никифоровичем, то он был совсем ошеломлен словами государя: «Я люблю одинаково всех моих верных подданных: русских, поляков, финляндцев, лифляндцев и других; они мне равно дороги»75.

    Когда Михаил Никифорович прочитал эти слова, «Северная почта» выпала у него из рук, руки опустились, и сам он опрокинулся на спинку кресел и впал в совершенное оцепенение, никого и ничего пред собою не видел и ничего не слышал; в таком положении я не видел его с самой смерти его матери, и в этом положении он оставался несколько часов сряду.

    Но газетное дело не терпит; вечером, по обыкновению, принесли к Михаилу Никифоровичу на просмотр передовую статью, которая должна была появиться на следующий день, а вслед затем пришли к нему Леонтьев и я, так как нас известил секретарь редакции, что Михаил Никифорович отбросил от себя корректурные листы и не выходит из своего оцепенения. Мы начали его всячески убеждать и уговаривать, но он долго нам ничего не отвечал и как бы ничего не слышал; тогда я вынул письмо ко мне Тютчева от 2 июня 1865 г. из Петербурга и громко прочел из него следующее место: «Вероятно, вам уже известно в Москве, как разыгралась здесь драма по польскому вопросу... Она кончилась совершенною победою Милютина, вследствие высшей инициативы76. В том смысле была и речь, обращенная государем к тем польским личностям из Царства <Польского>, приехавшим сюда по случаю кончины наследника; сказанные им слова были крайне искренни и положительны. На этот раз интрига была расстроена и повела только к полнейшему сознанию и обнаружению державной мысли. — Много при этом деле было любопытных подробностей, которые я вам передам при свидании»25*.

    Сначала Михаил Никифорович как будто бы совсем моего чтения не слушал, но потом как бы встрепенулся, взял у меня из рук письмо, но разобрать крайне крючковатого, старинного почерка Ф. И. Тютчева не мог и просил меня вновь прочитать то же место. Сообщениями Тютчева он видимо заинтересовался и очень сожалел, что он не сообщил упомянутых им в письме подробностей. Важно было уже то, что он вышел из своего оцепенения, что с ним уже можно было вести разговор.

    — Слова государя, — говорил я, — очевидно, произвели в Петербурге совершенно иное впечатление, чем на вас, притом на такого же русского человека, как и вы сами, из письма которого я заимствовал все, что было мною сказано против безнародности русской верховной власти, против медиатизации русского народа в России.

    — А в этих словах государя, что ему равно дороги русские, поляки, финляндцы, лифляндцы и другие и что он всех их любит одинаково, не прямо ли провозглашено им начало безнародности русской верховной власти и постановление русского народа на один уровень со всеми инородцами? — сказал Катков.

    — Но ведь это под тем условием, заметил Леонтьев, что они все были верноподданными, а в применении к полякам, чтобы они оставили свои мечтания, с указанием, что государем не будет допущено, чтобы дозволена была самая мысль разъединения Царства Польского от России и о самостоятельном без нее существовании. В этом весь смысл и вся сила речи государя, обращенной к полякам.

    Михаила Никифоровича наиболее смущали эти два слова в речи государя: «одинаково люблю» и «равно дороги». Долго еще спорили мы о смысле и силе всего сказанного государем, и в конце концов Михаил Никифорович принял оригинальное решение — вместо всякой передовой статьи и взамен ее напечатать сообщенное в «Северной почте» и не печатать передовых статей впредь до получения из Петербурга подробностей, на которые намекал Ф. И. Тютчев, и более обстоятельных сведений о той драме по польскому вопросу, о которой он также писал. И я, и Павел Михайлович были против такого решения: мы находили, что это была бы своего рода демонстрация против того, что было сказано самим государем.

    — Демонстрация тем более неуместная, — прибавлял к этому Леонтьев, — что мы же сами в сношениях с цензурою прямо указывали на неблаговидность и невозможность выпуска «Московских ведомостей» без передовых статей, к которым привыкла и которыми наиболее дорожит вся читающая публика.

    — Притом же, — замечал я, — смысл этой демонстрации никем из публики не будет понят.

    Михаил Никифорович не допускал никакой мысли о демонстрации и говорил только одно, что в словах государя он видит полное неодобрение всему тому, что говорится в «Московских ведомостях» в пользу неизменно твердой и последовательной русской политики, и что ввиду такого неодобрения он не в силах продолжать свою беседу со своими читателями, в числе которых ему прежде всего представляется сам государь, и не может также допустить, чтобы такую же беседу в газете, в которой он состоит одним из редакторов, вели ближайшие его сотрудники. Делать было нечего: надо было покориться.

    На следующий день в № 124 на том самом месте, где обыкновенно печатались передовые статьи, появилось следующее заявление:

    «Москва. 8 июня. Обстоятельства, не имеющие ничего общего с цензурой или с какими бы то ни было посторонними затруднениями, были причиной того, что ни вчера, ни нынче не могли мы продолжить обычную беседу нашу с читателями в передовых статьях. Этот перерыв может продлиться еще несколько дней».

    Такое исчезновение передовых статей не могло не обратить на себя всеобщее внимание; но истинный смысл этого факта, как я и предсказывал, остался совсем непонятен даже и для такого читателя и ценителя «Московских ведомостей», как Ф. И. Тютчев, и в письме своем от 12 июня он обратился ко мне с вопросом: «Отчего это внезапное затмение передовых статей в М. В.? Имеет ли это какое отношение с вашими теперешними занятиями, собственно вашими?»26* совсем на мели со всею семьею в случае нового и окончательного крушения «Московских ведомостей», о чем я и писал тогда же Тютчеву.) «Здесь, — продолжает Феодор Иванович, — этот пробел всех очень интригует и кажется каким-то зловещим предзнаменованием». Я тотчас же, конечно, прочел это место из письма Ф. И. Тютчева М. Н. Каткову, и он порешил на другой же день, с № 130, возобновить печатание передовых статей. Их «затмение» продолжалось ровно семь дней, с № 123 по № 129, т. е. с 9 июня по 16 включительно <...>

    Немецкая газета <„St. -Petersburger Zeitung“> и ее редактор Мейер77 действовали в духе прямо противоположном всем национальным интересам России и враждебном национальному направлению ее политики. Этому представителю немецких интересов в России была посвящена очень длинная передовая статья от 23 июня 1865 г. в № 136 «Московских ведомостей» <...>

    «Статья эта, — писал мне Ф. И. Тютчев 29 июня 1865 г. — о некоем немце Мейере, этом просветительном начале и вместе с тем благоразумном семьянине, не осталась без практических последствий для самого вышесказанного Мейера. По прочтении этой статьи как-то узнали здесь, что в этой апофеозе участвовал сам г. Мейер и что намек на его близкие интимные сношения с Министерством иностранных дел должно приписать его собственному внушению. Вследствие этого князь Горчаков велел объявить высокопочтенному просветительному немцу, что впредь его отношения к министерству прекращаются и что бедная русская политика отныне обрекает себя на трудное испытание обходиться без благодетельного напутствия и великодушного содействия пресловутого германца»78 <...>

    Ф. И. Тютчев, который так рвался из Ниццы в Россию, не на радость вернулся в нее79; из детей Лели он застал двоих тяжко больными, малютку Колю и дочь Лелю, которой был уже пятнадцатый год и которую Феодор Иванович особенно любил и даже баловал вопреки иногда требованиям педагогики. Леля первая занемогла чахоткой, и болезнь ее очень развилась и усилилась вследствие прискорбной случайности, бывшей с нею в пансионе Труба́. Одна из великосветских петербургских дам, возвратясь из-за границы после долгого там пребывания и приехав в пансион Труба́ к своей дочери, узнала от нее, что в одном с нею классе была Тютчева, с которою она особенно сошлась, пожелала сама с нею познакомиться, и одним из первых ее вопросов Леле был, по ком она носит траур. Леля отвечала, что по матери; тогда великосветская дама крайне изумилась и начала громко говорить, что она только несколько дней тому назад видела ее мать, Эрнестину Феодоровну, и что она была совершенно здорова. Тогда Леля ей отвечала, что мать ее звали Еленой Александровной, и что она скончалась более восьми месяцев тому назад. Собеседница ее начала ее расспрашивать, как зовут ее отца, где он служит, имеет ли он придворное звание, а также расспрашивала о его наружности и, по мере ответов девочки, все более и более выражала изумление и затем отошла от нее, не простившись с ней и уведя за руку от нее свою дочь. Последняя, по отъезде матери, принялась расспрашивать Лелю, что все это значит, но Леля росла и воспитывалась, не подозревая какой-либо неправильности во взаимных отношениях между ее отцом и матерью, и то, что он подолгу не бывает у себя дома и только раза два или три в неделю обедает вместе с ними, ей объясняли служебными его обязанностями. На вопросы своей подруги маленькая Леля ничего не могла отвечать, но, возвратясь к себе домой, начала настойчиво обо всем расспрашивать свою бабушку и, узнав всю правду, предалась чрезмерному горю, плакала и рыдала, проводила бессонные ночи и почти не принимала пищи, умоляла только о том, чтоб ее не посылали больше в пансион Труба́. При таких условиях бывшая у нее в зародыше чахотка развилась с чрезвычайной быстротой и в начале мая 1865 г. ее не стало, а на другой день скончался от той же болезни и ее брат Коля80, который незадолго пред тем вступил во второй год своей жизни. Феодор Иванович был всем этим сильно поражен и просил бывшую подругу матери покойной уведомить об этом Мари. Мари решила сама ехать в Петербург на эти двойные похороны и прожила там с неделю у своей тетушки Анны Дмитриевны.

    Георгиевский А. И.: Тютчев в 1862—1866 гг. Страница 3

    ЕЛЕНА ТЮТЧЕВА
    Фотография, <1862—1863 гг.>
    Музей-усадьба Мураново им. Ф. И. Тютчева

    Для Феодора Ивановича это было большим утешением и отрадою, и он с своей стороны делал все, чтобы вывести Мари из того грустного настроения, в которое ее привела кончина этих двух молодых существ. Погода стояла чудесная, какая нередко бывает в Петербурге в первой половине мая, и они вместе с Феодором Ивановичем в открытой коляске отправлялись то на Волково кладбище, на могилу обеих Лель и Коли, то на Острова. В одну из таких поездок Феодор Иванович на случившемся у него в кармане листке почтовой бумаги, сидя в коляске, написал карандашом для Мари свое прекрасное стихотворение с эпиграфом: Est in arundineis modulatio musica ripis27*.

    Певучесть есть в морских волнах,
    Гармония в стихийных спорах,
    И стройный мусикийский шорох
    Струится в зыбких камышах.

    Невозмутимый строй во всем,
    Созвучье полное в природе, —
    Лишь в нашей призрачной свободе
    Разлад мы с нею сознаем.

    Откуда, как разлад возник?

    Душа не то поет, что море,
    И ропщет мыслящий тростник?

    И от земли до крайних звезд
    Все безответен и поныне
    Глас вопиющего в пустыне,
    Души отчаянный протест.

    Откуда взят этот латинский эпиграф? Мне удалось это узнать только на днях (1 февраля 1909 г.) при посредстве многоуважаемого директора Царскосельской гимназии Якова Георгиевича Мора, который за справками обратился к профессору Петербургского университета и члену Ученого комитета Ивану Ильичу Холодняку и получил от него извещение, что этот стих принадлежит Авзонию, знаменитому римскому поэту IV века по Р. Х.

    Est  et  arundineis modulatio musica ripis,
    Cumque suis loquitur tremulum comapinea ventis.

    Auson. Epigrammata, n. XXV, v. 135.

    Ф. И. Тютчевым этот стих Авзония приведен несколько в другом виде: вместо et стоит in, или память ему изменила, или в руках у него было издание с этим вариантом. Чтение, сообщаемое г. Холодняком, дает лучший смысл, и оба стиха могут быть так переведены по-русски: «И поросшим тростником берегам свойственна музыкальная гармония, и косматые макушки сосен, трепеща, говорят со своим ветром».

    В печатных изданиях стихотворений Ф. И. Тютчева это стихотворение напечатано точь-в-точь, как в имеющейся у меня рукописи самого Тютчева, но только с опущением последней строфы. Когда и кем и по каким соображениям была опущена эта строфа в печатных изданиях, об этом, к сожалению, мне не довелось расспросить самого Тютчева, да очень может быть, что он ничего и не знал об этом пропуске в тех изданиях, которые появились еще при его жизни81. Быть может, тогдашняя наша цензура была против третьего стиха в этой строфе, как заимствованного из священного писания, а также и против четвертого стиха, так как душе христианина не подобает <ни> впадать в отчаяние, ни протестовать против велений Неба, а может быть, и сам поэт нашел некоторую неясность и неопределенность в этой строфе, некоторое неудобство привести слова из священного писания не в том смысле, как они были сказаны, или нашел всю эту строфу чрезмерно мрачною по своему содержанию; но несомненно, она вполне соответствовала тогдашнему его настроению, в котором он готов был отчаянно протестовать против преждевременной смерти столь любимых им существ и не раз задавал себе вопрос, стоило ли родиться на свет божий этой бедной Леле, самым рождением своим причинившей столько горя многим лицам. Озабочивала его в то же время дальнейшая судьба единственного из оставшихся в живых детей Лели, маленького Феди, которому тогда было лет шесть или семь. Речь шла даже о том, чтобы Мари, переговорив со мною, приехала за ним и взяла его к нам в Москву, чтобы таким образом уберечь его от чахотки и чтобы он мог недель шесть или больше после смерти его сестры и брата провести в более веселой среде, в обществе своих сверстников, старших наших сыновей, Володи и Левы82. На этом проекте особенно останавливалась тетушка Анна Дмитриевна. Я высказал свое согласие, и Феодор Иванович писал мне 2 июня <1865 г.>: «За Федю я даже и не благодарю вас, так я был уверен в вашем расположении»28*. Но осуществление этого проекта сначала было отсрочено до приезда Феодора Ивановича в Москву, а затем Анна Дмитриевна решила оставить Федю при себе и поселиться с ним и его няней на лето в Лесном или Парголове. «Впрочем, — прибавлял Феодор Иванович к этому известию <в письме к М. А. Георгиевской> от 17 мая <1865 г.>, — петербургский климат в это время не дает еще чувствовать своего пагубного влияния, а к осени придется принять какое-либо значительное решение относительно этого бедного ребенка, который кроме гомеопатического лечения Бока будет брать в продолжение лета соленые ванны. А кстати о детях, — продолжал Феодор Иванович, — я очень нежно обнимаю всю вашу тройку, а особенно Володю. Увы! я так уже создан: у меня всегда была слабость к любимчикам, особенно когда они милы и привлекательны (gentils et gracieux)». Письмо было адресовано к Мари и потому было написано по-французски.

    Письмо это, от 17 мая, было первым после возвращения жены из Петербурга с похорон Лели и Коли и начиналось оно так: «Мне кажется, что я не довольно вас благодарил, что не достаточно высказал, насколько ваше присутствие было для меня дорого и утешительно. Это впечатление омрачалось только суеверным опасением, которое все более овладевает мною, что всякое проявление расположения ко мне обращается в ущерб для того, от кого оно исходит, и что, следовательно, это путешествие, предпринятое из дружбы ко мне, пожалуй, ухудшит состояние вашего здоровья, и без того столь мало удовлетворительное; и по этому случаю позвольте мне вам повторить мои добрые советы, а чтобы они имели какой-либо практический результат, дайте их прочесть вашему добрейшему мужу. Состояние вашего здоровья требует серьезного лечения. Мне кажется, что вы слишком невнимательно относитесь к удручающему вас небольшому, но злокачественному кашлю. Да не будет потерян для вас мой горький опыт, дважды повторенный. Прежде всего подвергните себя выслушиванию каким-либо из очень искусных и опытных врачей (друг ваш Чацкин может иметь всякого рода хорошие качества, кроме, однако же, большой опытности), и пусть не будут потеряны летние месяцы в интересах вашего здоровья».

    Феодор Иванович был прав, говоря о невнимательности Мари к состоянию ее здоровья: она вообще никогда не была мнительна, никогда не поддавалась легко каким-либо недугам, не баловала себя в этом отношении и не любила лечиться; но он очень преувеличивал ее болезненное состояние или наклонность к болезни и очень часто и в письмах, и при свидании относился к ее здоровью с большою заботливостью и самым дружеским и, можно сказать, родственным участием и точно так же ко всем нашим семейным делам, а также и к детям, и в Москве, когда он туда приезжал, и в Петербурге, когда мы туда переселились: он очень любил заходить к нам после своей утренней прогулки на чашку чая и подолгу беседовал с нами обоими, или чаще с одною Мари, так как я постоянно был сильно занят. Об этих своих посещениях нас в Москве Ф. И. Тютчев очень любил вспоминать в своих к нам письмах из Петербурга. Так, между прочим, он писал Мари из Петербурга 2 июня 1865 г.:

    «Благодарю, усерднейше благодарю, моя добрая и милая Мари (позвольте мне, сделайте милость, так вас называть: это и короче и вернее), за несколько дружественных строк, которые вы решились мне написать. Я простил бы вам и позднее их получение, если бы они были более удовлетворительны насчет вашего здоровья; вот вы уже принуждены через день лежать в постели: это уже более чем полуболезнь; но по крайней мере верно ли то, что вы более не кашляете? Это был бы уже шаг вперед. Ах, здоровье, здоровье! Позвольте мне вам повторить, дорогой мой друг, что забота о вашем здоровье должна быть первым вашим делом; дайте мне вас убедить, что здоровье это единственная вещь, которой вам недостает для того, чтобы быть счастливой в очень достаточной мере... ... Как бы хотелось мне как можно скорее обратиться к вам с устными увещаниями, не прося у вас за этот труд другой награды, как одной или двух чашек чаю, которые вы мне обещали в приятной перспективе. Обещаю себе большое удовольствие напасть на вас врасплох в вашем жилище, которого я еще не знаю. Я не могу еще в точности обозначить время моего приезда в Москву, но мне очень улыбается считать его близким»29*.

    Или в письме от 26 апреля 1866 г. уже после первого его посещения нас в Москве, на Малой Дмитровке, в доме Шиловского, он писал:

    «Я так и думал, милая Мари, что не вы виноваты в перерыве переписки, а нездоровье ваше, и потому не сердился, а тревожился... И вижу теперь, что не даром... Очень, очень тяжело мне знать вас и физически страждущей, и нравственно расстроенной. Но все это письменное сочувствие так вяло и безотрадно, авось либо живое слово окажется действительнее. В будущем месяце непременно явлюсь к вам, но еще не могу назначить дня моего приезда».

    Или в письме от 3 октября 1865 г., по сообщении мне нескольких новостей, он обращается к Мари:

    «Но довольно, теперь пойдемте в вашу комнату и давайте пить чай при содействии Раиды и постоянных набегах Левы и Володи, если не под тенью, то по крайней мере в виду все лучше и лучше зеленеющих тропических растений ваших. Поклонитесь им от меня, особливо тем из них, которые мы ездили покупать с вами. Помните, какой это был чудный, тихий, солнечный день, и как мало похож на то, что у меня в эту минуту происходит перед окном: какая-то мокрая снежная пыль на каком-то невозможном небе».

    Летом 1865 г. Ф. И. Тютчев ездил в Старую Руссу лечиться и писал оттуда к Мари:

    «Я все более и более убеждаюсь в том, что мое здешнее пребывание не приведет ни к каким существенным улучшениям, и после 20 числа я решительно отсюда уезжаю. Здешнее место не отзывается ни на одно из моих воспоминаний и вместе с тем не представляет никакого развлечения, хотя, правду сказать, я и в виду Средиземного моря не мог найти ничего утешительного во всем том, что не было в связи с моим единственным прошедшим и вот почему меня тянет в Москву или, лучше сказать, на Малую Дмитровку. Поблагодарите Володю за его расположение и надеюсь, что в скором времени он мне сам подтвердит <свое> заявление с высоты козел, на которых мы торжественно воцарим его по возвращении моем в Москву... Удивительный край эта Россия. У нас переезд с места на место вещь иногда довольно трудная; но из одного столетия в какое-нибудь давно прошедшее этот переезд совершается очень легко...»83

    Нашему Володе было в то время лет шесть, и понятно, как он должен был радоваться, когда в наших прогулках в коляске с Феодором Ивановичем по Москве, в Петровский парк или в Сокольники мы сажали его на козлы рядом с кучером, и кучер время от времени в наиболее безопасных местах передавал ему свои вожжи. Расположение и благодарность от имени Володи Мари выражала Феодору Ивановичу по поводу его поздравлений Володи с его именинами, причем Феодор Иванович с умилением вспоминал, как в 1863 г. он вместе с Лелею праздновал у нас все наши многочисленные в июле семейные праздники.

    «Жалею очень, — писал он 14 июля 1865 г., — что не поспею к завтрашнему великому дню, которым открываются и мне очень и очень памятные ваши семейные празднества84. Помню, как третьего года мы праздновали их с вами... Вам, милая Мари, поручаю расцеловать за меня завтрашнего именинника и убежден, что вы достойно исполните это поручение. Не теряю надежды, что попаду по крайней мере на один из последующих праздников ваших.

    Много вы меня порадовали — буде это не хвастовство — известием о вашем здоровьи. Нетерпеливо ожидаю возможности убедиться собственными глазами в действительности ваших показаний. Если они окажутся справедливыми, то рассчитывайте на мою полную признательность. В моих глазах первая добродетель всех тех, кого я люблю, это их чувство самосохранения. Засвидетельствуйте это от меня и мужу вашему, которому, как я полагаю, предписанное лечение на даче, при этой превосходной погоде, должно было принести пользу...»

    В бытность свою с нами в Москве Феодор Иванович затевал иногда и довольно отдаленные прогулки. Так, одна из многочисленных его записочек, нередко написанных карандашом, гласит:

    «Воскресенье. Итак, мы едем в Царицыно, погода обещает быть славною. Распорядитесь обедом, милая Мария Александровна, я привезу вина и явлюсь к вам с коляскою к двум часам. Обнимаю вас и всех ваших. Ф. ».

    В <сентябре 1865>30* г., узнав, что Мари собирается на пикник «на тройках», который затеяла Екатерина Дмитриевна Любимова85, Феодор Иванович тотчас же предложил себя в кавалеры Мари, и как она ни отклоняла это предложение, зная, что пикники обходятся не дешево и что Феодор Иванович не очень-то охотно тратит деньги, он все-таки настоял на своем и был, конечно, одним из лучших украшений пикника. Общество собралось большое, в том числе и многие из членов нашей редакции, как то: князь Назаров86 с молодою очень красивою и привлекательною женой31*, Щебальский87, Александр Павлович Ефремов88, большой приятель Каткова, и многие другие, в том числе конечно и Любимов89; меня в числе гостей не было за моим недосугом. Вечер прошел очень весело и оживленно, как и следовало ожидать при таких отличных и остроумных собеседниках, как Щебальский, Ефремов, не говоря уже о самом Тютчеве. Князь Назаров, не помню, в чем-то преступил даже границу общего веселья и оживления, и когда Мари заметила своему соседу вполголоса, что князь должно быть лишнее выпил, Тютчев отвечал ей: «Нет, кажется, он и родился пьян». По-видимому, князь Назаров на этом вечере произвел довольно сильное впечатление на Тютчева: по крайней мере в своих письмах он не раз еще добродушно о нем поминает.

    Как вообще были для него дороги воспоминания о его пребывании в Москве с нами, можно видеть из следующих его писем из Петербурга. Вот его письмо от 27 сентября 1865 г.:

    «Благодарю, милая Мари, за письмо: грустно и отрадно было читать его. Пусто и мне, расставшись со всеми вами. До сих пор все еще каждое утро собираюсь идти пить чай к вам, и что-то уже очень давно не присутствую при вашем суде и расправе над Левой и Володей. Не могу еще понять, куда девались эти уютные, приятные три-четыре комнаты Шиловского дома, которые еще так недавно всегда были у меня на перепутьи, куда бы я ни пошел.

    Крепко обнимите за меня детей и скажите вашему мужу, что я по многим причинам жду с нетерпением приезда его в Петербург. Вы же пока берегите себя. Что ваша нога? Обошлось ли без пьявок? Были вы вчера на вечере у Катковых и вспомнили ли о последнем воскресеньи? Не было ли от бессознательной Новиковой32* нового приглашения вашему мужу идти слушать ее пение в 7 часов утра? Вы видите — люблю припоминать все эти подробности; мне кажется, что и о князе Назарове потолковал бы с вами на досуге не без некоторого удовольствия и надеюсь, что мне удастся возобновить этот разговор в скором времени: вот каким подарком я предполагаю порадовать себя ко дню моего рождения.

    Здесь, по возвращении, я очутился на моем прежнем слишком мне знакомом пепелище... Анне Дмитриевне передал ваш поклон, за который она благодарит... Она все та же несимпатичная <?>, дорогая мне личность, шероховатая изнанка моих лучших воспоминаний. Раз на прошлой неделе я пил у нее чай... как во время оно... Жалкое и подлое творение человек с его способностью все пережить» <...>

    Одно из писем к Мари оканчивалось обещанием скорого приезда в Москву по очень серьезному мотиву и заключалось словом «угадайте». Это был намек на предстоящую в январе 1866 г. свадьбу его дочери Анны с Иваном Сергеевичем Аксаковым. По этому поводу он несколько раз порывался пораньше приехать в Москву, и постоянно все встречались к тому препятствия, и только 8 января, незадолго пред свадьбою, он привез свою дочь в Москву. Мари хорошо знала всех его дочерей, особенно же Дарию и Китти, с которыми она вместе воспитывалась в Смольном монастыре. Поэтому Феодор Иванович от времени до времени сообщал ей новости, особенно же о Дарии Феодоровне, которая жила в Петербурге, тогда как Китти жила у своей тетушки Дарии Ивановны Сушковой, в Москве.

    со мной. Помнится, он в то время писал историю нашего института90. Феодор Иванович представил меня своей сестре; у них собирались вечером по воскресеньям, и я изредка бывал у них и любовался необыкновенным искусством Екатерины Феодоровны принимать своих гостей и незаметно для них самих овладевать и распоряжаться ими, пересаживать их с места на место к тем соседям или к тем соседкам, которые могли ими интересоваться, затевать общие разговоры и вполне властвовать в гостиной своей тетушки. Впоследствии, в 1873 г. встретил ее в Мариенбаде, вместе с Ольгой Алексеевной Новиковой, и тут мы много толковали между собой и о Москве, и о москвичах, и о «Московских ведомостях», и о Каткове, к которому она не благоволила, несомненно по причине литературных счетов между «Московскими ведомостями» Каткова и «Днем» Аксакова, мужа ее сестры <...>

    О Дарии Феодоровне отец ее не раз сообщал очень грустные известия: «Вот уже который месяц, — писал он в марте 1866 г., — моя бедная Дария решительно не может оправиться, и даже в последнее время ей стало заметно хуже...91 расстройство нерв усилилось, силы не возвращаются, все способы лечения испробованы и безуспешно... решено с общего согласия отправить ее за границу, но куда и с кем? Железной дороги она не переносит, до открытия пароходства еще далеко — воли в ней никакой нет, она утратила всякую самостоятельность (а между тем решать, хотеть и жить за нее некому). Здесь для ее существования есть физические невозможности, а за границею нравственные... Все это меня сильно беспокоит, и я бы эту тревогу еще живее чувствовал, если бы во мне была еще прежняя не притупленная способность страдать и тревожиться, но все это пережито. Бирилевы переехали от нас на свою квартиру. На прошлой неделе были у них крестины92. Государь был крестным отцом и лично присутствовал, крестной же матерью была графиня Муравьева. Здоровье брата вашей милой Анночки93 решительно лучше. Передайте ей это от меня».

    Бирилевы, о которых здесь говорит Феодор Иванович, была его младшая дочь Мария, прелестное во всех отношениях существо, которую не без участия Анны Феодоровны и самой императрицы Марии Александровны выдали замуж за Николая Алексеевича Бирилева. Он отличился еще в Синопском бою в 1853 г., а затем при защите Севастополя в следующие два года, когда он делал множество очень смелых и удачных вылазок против неприятеля и в одной из них был тяжело контужен в голову, был пожалован во флигель-адъютанты, а в 1858—<64> г., командуя сначала корветом, а потом фрегатом, совершил дальние плавания к берегам Амура и Японии, но вследствие контузии в голову не переставал от времени до времени страдать жестокими припадками падучей болезни. С его женитьбою связывали почему-то надежду, что он совсем исцелится от своего тяжкого недуга, но надеждам этим не было суждено осуществиться, и вот что между прочим Ф. И. Тютчев писал Мари 2 февраля 1866 г.:

    «В прошлое воскресенье, то есть 30 января, Мари Бирилева в 7 часов вечера родила дочь и, кажется, благополучно. По крайней мере до сих пор состояние ее удовлетворительно, но сегодня только еще третий день; я знаю по опыту, как в подобных случаях следует остерегаться слишком рано торжествовать победу. Что усилило тревогу, неразлучную с подобным происшествием, это то, что за два дня до этого бедный Бирилев испытал весьма неожиданно два довольно сильных припадка, свидетельствующие о неослабном, вопреки всем лекарствам, продолжении болезни. Теперь он опять поправился и возвратился, по-видимому, в свое прежнее положение; но повторение припадков без всякой осязаемой причины все-таки не отрадно. Все эти известия, хорошие и дурные, передайте нашей милой Анне Алексеевне, на которую, как вы видите, я торжественно предъявляю свои родственные права. Впрочем, и то сказать, такая симпатичная натура, какова она, всем сродни».

    В 1868 г. Н. А. Бирилев совсем уже впал в тяжкую душевную болезнь. Упоминаемая в письме Ф. И. Тютчева от 2 февраля Анна Алексеевна, которую в письме от марта 1866 г. он называет Анночкой, была родной сестрой Н. А. Бирилева. Она воспитывалась в Смольном вместе с моею женою, и они снова сошлись и были в большой дружбе между собою в Москве; она была замужем за Благово, и у нас с нею встретился Феодор Иванович на одном из наших семейных праздников; ее уже не стало теперь в живых.

    Феодор Иванович хорошо знал, до какой степени я все время занят и какая Мари была всегда не охотница писать письма, и потому вообще он очень снисходительно относился к нашей неаккуратности, и как-то отозвался на нее так: «Я не считаюсь с вами письмами, но ваши письма считаю». По временам, однако же, он терял терпение, и вот это раздражение высказалось в следующем его письме от 22 февраля 1866 г., особенно же в не совсем уместных словах относительно Леонтьева.

    «Петербург. 22 февраля 1866

    Скажите, ради Бога, кто из вас двоих запрещает один другому писать ко мне?.. Это единогласье в молчании начинает сильно меня тревожить. Здоровы ли вы? Не случилось ли что у вас?.. ...

    За неимением письменных извещений, я стараюсь вычитать коли не вас, так мужа вашего из передовых статей «Московских вед<омостей>», но как-то не удается. Выдается из них, а особливо из последних по финансовым вопросам, только сердитый горб Леонтьева... Что же до вас собственно, то даже и тени вашей нет ни на одном из бесчисленных столбцов вышеозначенной газеты... Словом сказать, я в совершенных потемках и прошу посветить...

    Здесь, кроме меня, все здоровы, или хороши, или поправляются. Даже моему Феде стало гораздо лучше. Кашель унялся, и он может выходить на воздух. Он становится очень мил, и мне все грустней и грустней бывает смотреть на него. Дарье также лучше, и она после праздников собирается ехать за границу. Ей бы очень хотелось меня увезти с собою, но не увезет: там еще пустее. Это я уже испытал на деле...

    — мой единственный корреспондент в Москве? Т. е. если можно назвать корреспондентом лицо не пишущее... К Аксаковым по приезде из Москвы я еще ни разу не писал. Вы одни тревожите во мне эту заглохшую способность к начертанию букв... Такие исключительные усилия заслуживают же с вашей стороны некоторого ободрения... Итак в самом даже неблагоприятном предположении не позднее как дня через три я жду вашего отклика. Не то... увидите. Ф. Т.»94

    он, по свойствам своего ума, не прочь был при случае сострить и над тем и над другим. Так, в одной из своих московских записок он пишет Мари: «Не ждите меня к чаю, как мне ни прискорбно отказаться от вашего чая, но я буду у вас непременно или до обеда или после обеда; обедаю же я у княгини Мещерской33* en petit comité34* с Катковым. Не знаю, кого из нас он уличит в государственной измене».

    При своих дружеских, истинно родственных к нам отношениях Ф. И. Тютчев как бы искал случая сделать Мари или мне какое-нибудь удовольствие или оказать какую-нибудь услугу. Так, между прочим, узнав случайно, что нам понадобилась какая-то справка в сочинении Шиллера и что у меня его нет, он на другой же день привез мне в изящных переплетах прекрасное издание в 12 томах.

    В бытность свою в Москве он возил Мари и в Нескучное показывать ей тамошний дворец95 «Чтобы дети не упирались на дверцы, которые слишком легко отворяются».

    Во время моей заграничной командировки в 1871 г. Ф. И. Тютчев сообщал Мари все сведения, которые доходили обо мне до И. Д. Делянова, управлявшего в то время, за отсутствием гр. Д. А. Толстого в качестве товарища министра Министерством народного просвещения. Между прочим, заботился, сколько мог, об ее развлечениях. В то время в большой моде был при Заведении искусственных минеральных вод Сад Излера, посещавшийся лучшею публикою. «Жаль мне очень, — писал как-то Ф. И. Тютчев к Мари, — что мы вчера не попали к Излеру. Но я до того чувствовал себя уставшим, что мне самого себя гадко было. Прав, очень прав Пушкин: «Под старость жизнь — такая гадость». Однако же вы по крайней мере, милая Мари, не слишком гадьтесь вашим старым и верным слугою» <...>

    В редком из своих писем ко мне Ф. И. Тютчев не касается предметов общего интереса, вопросов внешней или внутренней нашей политики, или тех или других иностранных событий. Все это было равно дорого и ему, и мне, обо всем этом мог он иметь сведения далеко не всем доступные, так как он постоянно вращался в высших сферах петербургского общества, был всеми любим и всем дорог, как чрезвычайно приятный и остроумный собеседник, был близок с князем Горчаковым и лично, и по службе, как член Совета министра иностранных дел96, был в личных сношениях и с Валуевым, как председатель Комитета иностранной цензуры и член Совета Главного управления по делам печати, и обо всем и обо всех имел свое самостоятельное суждение. По натуре своей он был вообще сообщителен и не боялся высказывать свои мнения. В данном же случае он не прочь был делиться своими воззрениями и с обширною публикой через посредство мое и «Московских ведомостей»; иногда он был на это прямо уполномочиваем князем Горчаковым и даже Валуевым, последним — по делам печати. Насколько мог, я пользовался в моих статьях его сообщениями и даже особенно удачными его выражениями. На первом плане для него, конечно, стояли дела внешней политики, которые он ясно обозревал во всей их совокупности и особенно в их отношении к России. Наибольшие опасения постоянно внушал ему Наполеон III. С его личным характером и положением он связывал шаткость и двусмысленность тогдашнего общего положения дел <...>

    Ф. И. Тютчев писал мне в конце письма от 30 марта <1866 г.>: «Знаете ли, что над вами висит ? — говорю вам это по секрету. На воре шапка горит... Однако же до сих пор большинство Совета, т. е. весь Совет, за исключением председателя и маленьк<ого> человечка Фукса, противится всякой подобной мере. Ваши намеки на статью, помещенную в «Nord», сильно раздразнили97. Но... страшен сон, да милостив Бог... »35*.

    Но число голосов в Совете ничего не значило, и вслед за появлением ответной статьи Каткова на статью де-Мазада и уполномоченной особы98, в первый же свой доклад государю императору министр внутренних дел испросил высочайшее согласие на то, чтобы дано было первое предостережение «Московским ведомостям» в лице их редакторов статских советников Каткова и Леонтьева. Без ведома государя Валуев едва ли бы мог решиться на подобную меру. В тот год Светлое Христово Воскресенье приходилось на 27 марта, и по всей вероятности высочайшее соизволение было испрошено уже накануне, так как 29 марта, во вторник, московский генерал-губернатор пригласил к себе Каткова и сообщил о присланном из Министерства внутренних дел предостережении. Дело велось, очевидно, в большой тайне, так что Тютчев 30 марта еще не знал о его завершении. Вечером 29 марта в редакцию явился полицмейстер полковник Поль, чтобы официально предъявить редакторам о состоявшемся предостережении и взять с них подписку, что оно будет ими напечатано в ближайшем нумере газеты99. Но оба редактора приняли решение не печатать предостережения, а вовсе прекратить свою издательскую деятельность, и на предъявленном им документе хотели обозначить только то, что предостережение им было доставлено. Полковнику Полю, который вообще пользовался большим уважением и популярностью в Москве, не без труда удалось убедить их дать требуемую законом подписку, ибо иначе сам он подвергся бы ответственности. И на другой же день они уведомили московского обер-полицмейстера, что, имея в виду совсем прекратить свою издательскую деятельность по «Московским ведомостям», они считают излишним печатать в своей газете данное им предостережение, но впредь до дальнейшего соглашения с Московским университетом и принятия им соответственных мер они на основании высочайше утвержденного мнения Государственного Совета по делам печати (ст. 33 гл. 11) будут издавать «Московские ведомости», уплачивая за каждый нумер штраф по 25 рублей. Содержание этого письма было немедленно сообщено министру внутренних дел для зависящих от него распоряжений; но распоряжений никаких не последовало, и «Московские ведомости» продолжали выходить как ни в чем не бывало с передовыми статьями, в которых также до № 69, вышедшего в свет в воскресенье 3 апреля, о предостережении не было и помину. Михаил Никифорович медлил своими объяснениями по этому поводу с публикой <...>

    Он все как бы надеялся еще, что предостережение не будет напечатано в официальном органе Министерства внутренних дел и что даже оно будет взято назад или отменено, ввиду решительного заявления о намерении прекратить свою деятельность по изданию «Московских ведомостей». Я, конечно, исполнил его желание и написал для № 67 статью по поводу предстоявшей тогда войны между Пруссией и Австрией, — статью, в которой я воспользовался основными идеями Ф. И. Тютчева, изложенными им в письме ко мне от 30 марта, и которая была уже выше приведена мною вместе с обозначенным письмом Ф. И. Тютчева100 67, т. е. 1 апреля, была получена и «Северная почта» от 31 марта, в которой был напечатан текст предостережения «Московским ведомостям». Оказалось, что предостережение это было дано по поводу заключительных слов в моей статье в № 61 от 20 марта, посвященной военным приготовлениям Австрии и Пруссии и статье «Кельнской газеты» о военных силах той и другой из этих держав <...>

    Весть о предостережении тотчас же облетела всю Россию и сильно смутила всех наших друзей, особенно же когда они узнали, что редакторы не хотят печатать предостережение в своей газете. Ф. И. Тютчев телеграфировал мне 3 апреля в 6 часов 22 мин. пополудни: «убедительно просим вас немедленно выполнить требуемое законом». А на другой день, 4 апреля, он писал мне из Петербурга следующее: «Спешу досказать и выяснить мой вчерашний телеграф. Говорю не от своего имени, но от имени всех усердных и искренних друзей «Моск<овских> вед<омостей>». Вот как им здесь представляется положение дел. Вследствие предостережения сочувствие огромного большинства на стороне вашей. Мотивированье предостережения всем почти кажется недобросовестным и нелепым. От вас, и от вас одних зависит решить дело в вашу пользу <...> Вам стоит только, удовлетворив без отлагательства закон, на другой же день продолжать беседу вашу с публикою, как бы не обращая внимания на неуместную, неприличную выходку, которою, со стороны, пытались было перебить вашу умную, добросовестную речь <...36*

    Письмо это оказалось слишком поздним. В воскресенье 3 апреля вышел уже в свет № 69 «Московских ведомостей» с передовою статьей, в которой решительно была отклонена всякая мысль о напечатании предостережения, приведены все к тому мотивы, даны все по поводу его объяснения и высказано предположение, что чувство высшей справедливости побудит Главное управление по делам печати и правительственное лицо, которому оно подведомо, возвратиться на их решение и исправить сделанную ими ошибку. Впрочем, если бы письмо Ф. И. Тютчева пришло и вовремя, то оно, конечно, не поколебало бы принятого редакцией решения <...>

    «Московских ведомостей» на несколько месяцев. «Да подкрепит вас Господь Бог и помилует, — писал он к Мари 12 апреля, — не унывайте, не падайте духом. Хотелось бы не писать вам все это, а высказать живым языком... В первых числах мая мы непременно увидимся в Москве...101 Вчера у Феоктистовых встретил я приезжих из Москвы: из их рассказов видно, что настроение умов в Москве ничем не уступает тому, которое здесь между нами, очевидцами событий. Назначение М. Н. Муравьева и в Москве, вероятно, всех порадовало и успокоило102. Ему удастся, можно надеяться, обнаружить корень зла, но вырвать его из русской почвы, на это надо другие силы... Не случайным, конечно, совпадением событие 4 апреля вяжется с делом «Московских ведомостей». Это также было своего рода предостережение, но более серьезное и лучше мотивированное и данное уже не нами, а нам, самоуверенным раздавателям необдуманных предостережений... «Московских ведомостей», но с тем же полным убеждением все люди, серьезно сочувствующие этому направлению, жалеют, что Катков без малейшей нужды ослабил свою позицию непомещением предостережения: это также факт неоспоримой и вне вашей среды не подлежащий ни малейшему сомнению... 103, но... довольно. Все время, говоря о постороннем, — я думал о вас и многое, многое думал... Господь с вами» <...>37*

    Статья «Московских ведомостей» от 3 апреля в № 69, в которой редакция отказалась принять данное ей первое министерское предостережение от 26 марта и напечатать его в своей газете, причем обстоятельно объяснила все соображения, какими она руководствовалась в этом случае, — статья эта оставалась без всякого ответа со стороны Министерства внутренних дел до самого 14 апреля — знаменательного дня увольнения А. В. Головнина от должности министра народного просвещения104. В этот день в № 78 «Северной почты» была напечатана заметка по поводу вышеозначенной статьи «Московских ведомостей», в которой изложено, что статья эта была предметом обсуждения в Совете Главного управления по делам печати и мнения членов разделились: одни предлагали начать судебное преследование «Московских ведомостей», а другие — объявить им второе предостережение, сам же министр внутренних дел не принял ни того, ни другого из этих мнений «в уважение», как сказано в заметке, «к нынешнему настроению общественного мнения»105 <...>

    72 Стихотворение, которое Георгиевский приписывает С. А. Соболевскому, приводится в дневнике А. В. Никитенко, а также в упомянутой публикации «Русского архива», в обоих случаях без указания авторства Соболевского (Никитенко, т. 2, с. 510; РА, 1885, кн. 3, вып. 10). В (т. I, с. 340) автором назван Н. П. Мещерский.

    73 В публикациях, упомянутых выше (прим. 72), вторая строка этого четверостишия имеет другие редакции: «Где ныне произвол один» (РА) и «Где ныне правит Константин» (Никитенко— министр внутренних дел; М. Х. Рейтерн — министр финансов; А. В. Головнин — министр народного просвещения.

    74 См. это письмо в наст. томе, кн. I: Тютчев — Георгиевскому, п. 5.

    75 Цитируется речь Александра II, обращенная к представителям Царства Польского, прибывшим на похороны цесаревича Николая Александровича («Северная почта», 1865, № 120, 5 июня). Катков со своих националистических позиций воспринял это заявление императора как дискриминацию русского народа.

    76  по делам Польши Н. А. Милютин; об этом столкновении Тютчев писал Георгиевскому 17 мая 1865 г. (см. в наст. томе, кн. I; Тютчев — Георгиевскому, п. 7).

    77 Федор Егорович Мейер (1824—?) — немецко-русский писатель, преподаватель немецкого языка и литературы в Петербургском университете, редактор газеты «St. -Petersburger Zeitung».

    78 

    79 Тютчев вернулся из-за границы 25 марта 1865 г. (Летопись, с. 167).

    80 Дочь Тютчева Елена скончалась 2 мая 1865 г., и в тот же день умер его сын Николай.

    81 «Русский вестник», 1865, № 8) был напечатан полный текст стихотворения. Однако в «Стихотворениях Ф. Тютчева» (М., 1868) последняя строфа отсутствует.

    82 Сыновья Георгиевского — Владимир Александрович (1859—1909) и Лев Александрович (1860—?) Георгиевские.

    83 Видимо, Тютчев имеет в виду характерный для русской действительности контраст между Петербургом и глухой провинцией с ее остановившейся жизнью.

    84 Имеются в виду дни именин сына Георгиевских Владимира — 15/28 июля, Марии Александровны — 22 июля/4 августа и Александра Ивановича — 1/13 августа.

    85 

    86 Кн. Николай Степанович Назаров — сотрудник «Московских ведомостей». С середины 1860-х годов — чиновник конторы Императорских театров.

    87 Петр Карлович (1818—1886) — историк и публицист, сотрудник «Московских ведомостей»; был хорошо знаком с Тютчевым.

    88 Александр Павлович Ефремов (1814—1870) — сотрудник «Московских ведомостей»; в молодости — член кружка Н. В. Станкевича.

    89 Николай Алексеевич Любимов —1897) — профессор Московского университета, публицист, ближайший сотрудник Каткова по изданию «Московских ведомостей» и «Русского вестника», его биограф; в мае-июне 1866 г. был номинальным редактором «Московских ведомостей».

    90 Георгиевский ошибся: книга Н. В. Сушкова «Московский университетский благородный пансион» вышла в 1858 г.

    91 О болезни Д. Ф. Тютчевой см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Аксаковым, п. 5, прим. 5, а также п. 8.

    92 

    93 Анна Алексеевна Благово — сестра Н. А. Бирилева.

    94 Это письмо обращено к М. А. Георгиевской; хранится среди писем Тютчева к ее мужу (ЦГАЛИ, ф. 505, оп. 2, ед. хр. 2).

    95 

    96 Этот факт не нашел отражения в послужных списках Тютчева.

    97 26 марта 1866 г. Совет по делам печати объявил предостережение «Московским ведомостям». Оно было опубликовано 31 марта («Северная почта», № 66). О мотивах этого решения см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Аксаковым, п. 6, прим. 2 и 6. Об инспирированной Валуевым статье против «Московских ведомостей», напечатанной в газ. «Nord», см. в наст. томе. кн. I: — Георгиевскому, п. 13, прим. 10.

    98 См. там же.

    99 По закону 6 апреля 1865 г. редактор, получивший предостережение, обязан был напечатать его в своем издании. Если это не исполнялось, издание подвергалось штрафам за каждый номер, а по истечении трех месяцев прекращалось.

    100 В машинописной копии, служащей источником данной публикации, этот эпизод отсутствует.

    101 Летопись, с. 168).

    102 В апреле 1866 г. М. Н. Муравьев был назначен председателем Следственной комиссии по делу Д. В. Каракозова.

    103 Вероятно, Тютчев имеет в виду прошение об отставке, поданное шефом жандармов В. А. Долгоруким после покушения Каракозова (см. в наст. томе, кн. I: — Аксаковым, п. 7, прим. 13).

    104 О причинах увольнения А. В. Головнина см. там же, п. 7, прим. 3.

    105 Эта нерешительность Валуева вызвала весьма иронический отзыв Тютчева (там же, п. 7, прим. 12).

    Сноски

    25* —394.

    26* Этот вопрос обращен к Георгиевскому в письме, адресованном его жене.

    27* Есть музыкальный строй в прибрежных камышах (лат.).

    28* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 393—394.

    29* Автограф на франц. яз. В тексте воспоминаний цитируется в переводе.

    30* «В январе 1865 г.»

    31* Княгиня Наталия Николаевна Назарова, рожденная Каразина, была родная сестра нашего известного художника и писателя Николая Николаевича Каразина. Очень красивая, еще более изящная, она отличалась и недюжинным умом и образованием. Овдовевши, она вышла замуж за Гундиуса и, пройдя полный курс медицинских наук, была одною из первых у нас женщин врачей (прим. Л. А. Георгиевского).

    32* Ольга Алексеевна Новикова, рожденная Киреева. Отец мой был в очень хороших и простых отношениях со всей семьей и Киреевых, и Новиковых, так что приглашение его О. А. Новиковой в утренние часы — 7 часов утра, конечно, преувеличение — послушать ее пение ничего необыкновенного не представляло (прим. Л. А. Георгиевского).

    33* прим. Л. А. Георгиевского).

    34* В небольшой компании (франц.).

    35* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 400—401.

    36*

    37* Далее опущено письмо Тютчева от 16 апреля 1866 г. Оно публикуется в наст. томе, кн. I, с. 403.

    Вступительная статья
    Страница: 1 2 3 4

    Раздел сайта: