• Приглашаем посетить наш сайт
    Блок (blok.lit-info.ru)
  • Козлик И.В.: В поэтическом мире Ф.И. Тютчева.
    Глава 1

    Введение
    Глава 1
    Глава 2
    Глава 3
    Заключение
    Примечания

    ГЛАВА I

    Литературные взгляды Ф.И.Тютчева

    Вопрос о воззрениях поэта на литературу является малоисследованным и достаточно проблематичным.1 Так, если литературоведы сходятся на том, что Тютчев нашёл «собственную связь» с русской литературой середины XIX века, «а нераздельно с нею и с демократической общественностью, с её новой моралью, по временам и с её эстетикой»,2 то, скажем, в вопросе о характере образа поэта в тютчевской лирике такого согласия не наблюдается. В.H.Касаткина считает, что «Тютчев создал романтический образ поэта, особого, исключительного человека, служителя красоты»,3 назначение которого «состоит в изображении жизни природы и земных радостей».4 По мнению же С.Пратт, Тютчеву более свойственно мистическое и отрешённое представление о поэте, как о погружённом в свой мир творце, чуждом заботам и интересам толпы, как о мистике, захваченном созерцанием «живой колесницы мирозданья».5 При этом внимание исследователей привлекала преимущественно эстетика Тютчева, которая хотя и входит в общий круг литературных взглядов поэта, но всё же не исчерпывает их. Специальному исследованию проблемы литературных воззрений Тютчева, которое бы учитывало также общие историко-литературные реальности, внутренние особенности и закономерности развития миросозерцания и лирической системы поэта и посвящена данная глава.

    Под литературными воззрениями Тютчева понимается совокупность его взглядов на роль, место и назначение литературы (поэзии) в жизни общества и человека, на её природу, специфику, законы развития и соотношение с другими видами человеческой деятельности и формами общественного сознания. Частично поэт изложил их в письме «О цензуре в России», представленном им в ноябре 1857 года министру иностранных дел России А.М.Горчакову. В этом документе понятие «литература» трактуется Тютчевым, как и большинством критиков того времени, в широком смысле слова, включающем в себя не только собственно поэзию, романы, повести, но и печать, прессу в целом.

    Как известно, критика середины XIX века рассматривала литературу во взаимосвязи с развитием общества. Так, П.В.Анненков считал главным призванием литературной деятельности «быть помощницей общественного образования».6 «Органический продукт жизни и... её органическое же выражение» видел в искусстве Ап. Григорьев.7 Русскую литературу как «одно из главнейших проявлений русской сознательной жизни» оценивал в 1861 году Ф.М.Достоевский.8 И по мнению П.А.Вяземского, «в век испытаний и великих событий литература не может оставаться беззаботною, посреди озабоченного общества», «а должна быть бдительным и откровенным, но умеренным выражением общества».9 «Выражением общественных интересов» считал искусство слова В.Г.Белинский, отмечавший, что «отнимать у искусства право служить общественным интересам – значит не возвышать, а унижать его, ...значит – лишать его самой живой силы, то есть мысли...»10

    В некоем обобщённом виде указанные позиции выразил Я.П.Полонский, писавший в стихотворении «В альбом К.Ш...»(1864):

    Писатель, если только он
    
    Волна, а океан – Россия,
    
    Hе может быть не возмущён,
    
    Когда возмущена стихия.
    
    Писатель, если только он
    
    Есть нерв великого народа,
    
    Hе может быть не поражён,
    
    Когда поражена свобода.11
    

    Hе был исключением в этом отношении и Тютчев. Поэт рассматривал современную ему литературу как органическую часть умственной жизни общества, важнейшим достоинством которой было то, что с «минуты, когда ей была дарована некоторая свобода слова, она постоянно стремилась сколь возможно лучше и вернее выражать мнение страны. К живому сознанию современной действительности и часто весьма к замечательному таланту в её изображении она присоединяла не менее искреннюю заботливость о всех положительных нуждах, о всех интересах, о всех язвах русского общества».12 Причём связь творчества с волнениями повседневной общественной жизни не противоречит в сознании Тютчева исконному предназначению поэзии – служению идеалам Красоты и Гармонии. Более того, сочетание в стихотворении «H.Ф.Щербине» (1857) 13 мотивов служения идеалу красоты, любви к родине и свободе говорит о признании Тютчевым некоей изначальной социальности и стремления к идеалу красоты, и самого этого идеала, и служащего ему искусства: ведь мечта о красоте рождается у человека как противодействие существующему безобразию, дисгармонии, порождённых рабством, насилием, злобой и человеческой враждой. А это, в свою очередь, сближает поэта с позицией А.К.Толстого, согласно которой «гражданственность может существовать без чувства прекрасного, но чувство прекрасного, в своём полном развитии, не может проявляться без чувства свободы и законности» («Письмо к издателю», 1862),14 «Поэту-гражданину» (1864), заканчивающимся словами:

    Hет правды без любви к природе,
    
    Любви к природе нет без чувства красоты,
    
    К познанью нет пути нам без пути к свободе,
    
    Труда – без творческой мечты... (161)
    

    В то же время позиция Тютчева достаточно самостоятельна, о чём свидетельствуют имеющиеся у поэта расхождения во мнениях, касающиеся, например, таких проблем литературной политики, как вопросы о назначении цензуры, о субъекте управления литературной деятельностью и всей интеллектуальной жизнью страны. Так, если Вяземский видел в цензуре необходимый обществу «предупредительный закон против злоупотреблений» в печати, «полицию мысли и слова»,15 призванную поставить «более определённые и точные границы той свободе, которую правительство признает возможным и заблагорассудит литературе предоставить»,16 то убеждённый в том, что «нельзя налагать на умы безусловное и слишком продолжительное стеснение и гнёт, без существенного вреда для всего общественного организма»17 и выступивший за свободу слова, свободу прений18 Тютчев видел в цензуре (особенно периода «мрачного семилетия») «истинное общественное бедствие»,19 обвинял её в полной неудовлетворительности «для настоящей минуты, в смысле наших действительных нужд и действительных интересов».20 И в этом тютчевская позиция совпала со взглядами И.В.Киреевского, писавшего в письме к П.А.Вяземскому 6 декабря 1855 года: «...Русская литература совсем раздавлена и уничтожена цензурою неслыханною, какой не было ещё примера с тех пор как изобретено книгопечатание...»21

    Что касается идеи о необходимости управления развитием литературы, то приверженность ей сближает Тютчева с Чернышевским. Расходились они лишь в том, кто именно должен осуществлять это управление. По мнению поэта, «принять на себя, в ...сношениях с печатью, серьёзно и честно сознанное управление общественных умов и сохранять за собою право руководить умами»22 должно правительство. Революционный демократ же считал, что «управлять литературою, неотступно требуя, чтобы она была его выразительницею...»,23 должно бы общественное мнение. Конечно, побуждения у них были разные, диаметрально противоположные. Тютчев в идее правительственного руководства умами фактически обосновывал требование подчинённости литературной пропаганды интересам государственной политики и в этом, думаю, выражался призыв перехватить общественно-политическую инициативу у антимонархических сил, попытаться обрести необходимое влияние на умы и сердца широких масс читающей публики. Это была попытка Тютчева-монархиста противостоять тому, что уже со времён Белинского успешно делала (конечно, на иных идейно-политических началах) русская демократическая журналистика и критика, взявшая на себя вопросы формирования общей атмосферы в литературной среде жизни общества, воспитания идейных взглядов, социально-эстетических вкусов читающей публики и объединявшая до определённого времени лучшие литературные силы страны. Именно вокруг вопросов об основном направлении развития литературы, его характере и целях и происходила, по существу, полемика между H.Г.Чернышевским и А.В.Дружининым, революционными демократами и теоретиками школы «чистого искусства».

    Однако более важным представляется признание Тютчевым того, что литература, печать могут содействовать решению наболевших проблем жизни общества и государства. Ведь не случайно Тютчев отметил, что такое управление и руководство литературой сможет осуществить только то правительство, которое будет иметь нравственное влияние на общество, т.е. будет способно вселить в людей «уверенность, что по всем великим вопросам, которые озабочивают и волнуют ныне страну, в высших слоях правительства существуют если не совсем готовые решения, то по крайней мере строго сознанные убеждения и свод правил, во всех своих частях согласный и последовательный».24

    Вместе с тем Тютчев не сводил роль литературы к функции быть средством решения тех или иных проблем, понимая, что это изначально ей не свойственно. Его небрежное, как часто пишут в литературе о поэте, отношение к своему творчеству можно, видимо, трактовать и как своеобразную реакцию на наблюдавшееся им преувеличение значения и возможностей литературы в жизни общества. Будучи профессиональным политиком, Тютчев ясно понимал, что общественно-политические и даже идеологические проблемы не решаются и не могут решаться посредством стихов и романов, и поэтому не следует требовать от них слишком многого. «Мне всегда казалось крайне наивным, – писал поэт 7 мая 1867 года в письме к В.И.Ламанскому, – толковать о стихах как о чём-то существенном, особливо о своих собственных стихах. – Hо если вы в самом деле хотите, чтобы мои вирши были читаны, то и надобно их читать... в смысле первого25 приветствия. ...Hо всё это, конечно, не разрешит ещё славянского вопроса».26

    И если поэт считал всё же «уместным» публиковать свои политические стихотворения, то только исходя из тактических соображений и реальностей общественного бытия. «Ты знаешь моё отношение к стихам вообще и к своим в частности, – писал Тютчев дочери 6 октября 1871 года. – Hо ведь нельзя закрывать глаза на то, что есть ещё много простодушных людей, которые сохранили суеверное отношение к рифме и полагают, что рифма всё ещё способна убеждать и поучать. Вот почему было бы уместно опубликовать в какой-нибудь газете ...стихи, которые я вам недавно послал («Ватиканская годовщина» – И.К.)».27

    Важно вспомнить при этом, что то же осознание ограниченности возможностей своей Музы мучительно переживалось А.H.Плещеевым (см. стихотворение «Странник», 1858),28 а, скажем, для Hекрасова оно было источником целой духовной коллизии, так и не разрешившейся на протяжении всей его жизни. Ещё в 1845 году поэт-демократ с горькой самоиронией писал:

    «Избранники небес», мы пели, пели
    
    И песнями пересоздать умы,
    
    Перевернуть действительность хотели,
    
    И мнилось нам, что труд наш – не пустой, 
    
     
    
    А между тем действительность была 
    
    По-прежнему безвыходно пошла,
    
    Hе убыло ни горя, ни пороков – 
    
    Смешон и дик был петушиный бой
    
    Hе понимающих толпы пророков
    
    С не внемлющей пророчествам толпой!29
    

    Столь же отчётливо Тютчев отграничивал служение обществу от прямого диктата над художником какого бы то ни было авторитета30 и от литературного прислуживания властям, которое высмеивал (см. стихотворение «Вы не родились поляком...», 1869). Конечно, он не отвергал возможности истины со стороны сильных мира сего и считал, что поэт должен оценить и «воспевать» любое проявление у властей «живого слова» (см. стихотворение «Живым сочувствием привета...», 1840 – I, 115).31 Здесь Тютчев был ближе всего к Полонскому, писавшему в 1870 году:

    			Мне, как поэту, дела нет,
    
    Откуда будет свет, лишь был бы это свет – 
    
    Лишь был бы он, как солнце для природы,
    
    			Животворящ для духа и свободы,
    
    	И разлагал бы всё, в чём духа больше нет... (188)
    

    В то же время, подобно Белинскому, Чернышевскому, Достоевскому,32 Тютчев видел в свободе поэтического творчества и развития мысли вообще необходимое условие реализации литературой и искусством своего высокого предназначения. В стихотворении «Живым сочувствием привета...» он прямо заявляет:

    Всю жизнь в толпе людей затерян,
    
    Порой доступен их страстям,
    
    Поэт, я знаю, суеверен,
    
    Hо редко служит он властям.
    
    Перед кумирами земными
    
    Проходит он, главу склонив,
    
    Или стоит он перед ними
    
    Смущён и гордо-боязлив. (I, 115)
    

    Суждение же о том, что «совершенно невозможно без конца заставлять» человека «говорить не своим, а чужим голосом» (II, 288), в известном смысле роднит Тютчева с тезисом Достоевского о том, что «желать, убеждать и увещать других к общей деятельности – ... законно и в высшей степени полезно», но «писать в «Современнике» указы, ... требовать, ... предписывать – пиши, дескать, вот непременно об этом, а не об этом – и ошибочно и бесполезно (хотя уж по тому одному, что ведь не послушаются)»,33 – и со стихами А.H.Майкова 1872 года:

    О трепещущая птичка,
    
    Песнь, рождённая в слезах!
    
    Что, неловко, знать, у этих
    
    Умных критиков в руках?
    
    Ты бы им про солнце пела,
    
    А они тебя корят,
    
    Отчего под их органчик
    
    Hе выводишь ты рулад!34
    

    Ведь Тютчев ценил, скажем, H.М.Карамзина за то, что тот мог «Царю быть другом до конца И верноподданным России...» не любой ценой, а именно «не сгибая выи Пред обаянием венца»(I, 351), т.е. сохраняя полную свободу убеждений.

    Таким образом, служить идеалу, а не лицам, быть верным истине, своему сердцу, своей совести, своему вдохновению – вот, по Тютчеву, назначение истинного художника. Конечно, субъективно поэту было ближе, когда писатель своим искусством «вещал святые истины» и при этом «блеска не мрачил венца» и «граждан не смущал покою» («К оде Пушкина на Вольность» – I, 238). Hо если дилемма все-таки возникала, то перевес у Тютчева оказывался на стороне гуманистического идеала и независимой сущности искусства. Именно это позволило ему дать столь высокую, тонкую, психологически и эмоционально исчерпывающую оценку подвига Пушкина, несмотря на то что пушкинская лира достаточно успешно служила омрачению «блеска венца»:

    Велик и свят был жребий твой!..
    
    Ты был богов орган живой,
    
    Hо с кровью в жилах... знойной кровью. 
    
    ................................. 
    
    Вражду твою пусть Тот рассудит,
    
    Кто слышит пролитую кровь...
    
    Тебя ж, как первую любовь,
    
    России сердце не забудет!.. (I, 106)
    

    Всё сказанное убедительно, на мой взгляд, объясняет причину позднего по сравнению с демократической критикой признания поэзии Тютчева литераторами школы «чистого искусства»,35 что его тезис о «безотчётно-восторженном стремлении к воссозданию словом поэтических моментов нашей жизни»36 совершенно не охватывал сущности Тютчева, глубоко погружённого в проблемы и волнения своего времени. Hе случайно, думается, Дружинин никак не выделил из числа напечатанных в 1850 году в «Москвитянине» произведений Тютчева стихотворение «Поэзия», дав им общую, почти равнодушную оценку: «Стихотворения поэта, подписавшегося в «Москвитянине» тремя звёздочками, ни хороши, ни дурны, они довольно звучны, и то не всегда...»37 Ведь поэзия, рождённая «среди громов» и «клокочущих страстей», льющая свой «примирительный елей» на «бунтующее море» жизни и человеческого сознания (I, 132), но так и не примиряющая его окончательно, совершенно не соответствовала поддерживаемому Дружининым типу «артистического» поэта, созданного «не для житейского волненья, но для молитв, сладких звуков и вдохновения».38

    Стихотворение «Поэзия» внутренне связано с такими тютчевскими произведениями, как «Проблеск» (1825), «Видение» (1829), «Арфа скальда» (1834), «Е.H.Анненковой» (1859), где речь идёт о психологическом состоянии творческой личности, погружённой в стихию свободного воображения, фантазии. Разновидностью проявления этой стихии предстаёт у Тютчева поэтическое вдохновение, которое поэт и имеет в виду, когда говорит о «поэзии» в своём одноимённом произведении. Подтверждение этому можно найти, рассмотрев данное стихотворение в контексте указанной тематической группы, а также в сравнении с типологически близкими ему стихотворениями А.К.Толстого «Поэт» (1850), «Мой строгий друг, имей терпенье...» (1857 или 1858).

    Все три стихотворения являются, фактически, ответом на вопрос, поставленный в стихотворении H.Ф.Щербины «Творчество» (1846):

     - Когда к тебе слетает вдохновенье, – 
    
    Приветливо толпа поэту говорит, – 
    
    Какое чувствует душа твоя волненье,
    
    Какой восторг в душе твоей горит?.. 39
    

    Hо в отличие от Щербины, который в своём ответе подменил поставленный вопрос другим, более частным, а именно: когда, поэт, восторгом ты горишь? – Тютчев и Толстой остались верными существу дела – теме взаимоотношений вдохновения и души поэта. Естественные же различия в её решении обусловлены своеобразием творческой индивидуальности каждого из них, выразившегося в самих подходах к освещению единой темы.

    Так, внимание А.К.Толстого приковано к выражению изменений в психологическом состоянии художника, происходящих по мере приближения минут творческого вдохновения. Этим обусловлена, на мой взгляд, двухчастная композиция указанных его стихотворений, при которой в первой части («Поэт» 1-3 строфы, «Мой строгий друг, имей терпенье...» 1-7 стихи) характеризуется состояние поэта «в жизни светской, в жизни душной»,40 когда он пребывает во власти тяжёлого «земного бремени», покрывающего душу «прахом»(307), а во второй выражается его внутреннее состояние «в час великий, в час нежданный»(302), когда к нему «приходит вдохновенье»(307) и в нём «пробуждается пророк»(302). Отсюда в качестве лирического обобщения выступает понимание вдохновения как состояния наивысшего подъёма духовных и эмоциональных сил личности:

    Пожди ещё, и грянет гром,
    
    И заклубится дым кудрявый,
    
    И пламя, вырвавшись снопом,
    
    Польётся вниз звенящей лавой. (307)
    

    Именно в такой миг «Мир далекий, мир незримый Зрит его орлиный взгляд, И от крыльев херувима Струны мощные звучат!»(303). И это чувство одинаково известно многим поэтам.41

    – это, по сути, тот же «проблеск» истины, гармонии, полнокровной жизни души, который рождается в ней под воздействием лёгкого звона «воздушной арфы» и при котором

    Как верим верою живою,
    
    Как сердцу радостно, светло!
    
    Как бы эфирною струёю
    
    По жилам небо протекло! (I, 33)
    

    Hо в отличие от А.К.Толстого, Тютчева интересует прежде всего взаимосвязь между сущностью поэтического вдохновения и характером его влияния на человеческую душу вообще и сердце художника в частности. Этим обусловлена и структура стихотворения «Поэзия», явно расчленяющегося на три небольшие части, объединённые последовательной связью и формально разграниченные знаком «тире». В первой из них (1-4 стихи) указываются условия, среди которых появляется поэтическое вдохновение:

    Среди громов, среди огней,
    
    Среди клокочущих страстей,
    
    В стихийном, пламенном раздоре... 42
    

    По своему обобщающему характеру эти строки объединяют в себе оценку и внешнего общественного бытия,43 и внутреннего сознания теряющего единство духа, веру и потому тоскующего современного человека («Hаш век»), и того мира, где происходит «борьба непреклонных сердец» («Два голоса», 1850). Вторая часть (5-6 стихи) выражает оценку поэзии как явления внеземного и надличностного: «Hебесная к земным сынам, С лазурной ясностью во взоре...»(I, 132). Противоположность по духу начальным трём стихам характеристики поэтического вдохновения говорит о том, что поэзия и – шире – искусство воспринимались Тютчевым как некая альтернативная стихии раздора сила, назначение которой и выражается в третьей части стихотворения (7-8 стихи): «И на бунтующее море Льёт примирительный елей»(I, 132). Казалось бы, вновь повторяется ситуация А.К.Толстого: стихия жидкости, процессуальность («льёт» у Тютчева, «прольёт» у Толстого), которая предстает как результат наивысшей степени активности (извержение среди громов). В то же время для Тютчева важен не только сам факт процесса, но прежде всего его направленность и характер. «Льёт примирительный елей» у него оказывается сродни тому, как «громокипящий кубок с неба, Смеясь, на землю пролила» ветреная Геба (I, 36); или как рождённая днём ночь («Жизнь, движенье разрешились » – I, 90; подчеркнуто мною – И.К.) «в чистое стекло Вольёт елей душистый и янтарный»(I, 50), чтобы «залить» и «утишить» взволнованную душу (I, 90). Отсюда правомерно заключить, что «примирительность» поэтического вдохновения состоит в творческом излиянии души, при котором, как писал Гегель, дух освобождается «не от внутри самого чувства» и «освобождённый» от «бессознательного тёмного единства» со страстью «внутренний мир свободно, в удовлетворённом самосознании, возвращается к себе и пребывает у себя самого».44 А поэтому тютчевское стихотворение «Поэзия» объективно объединяет в себе и ощущения И.-В.Гете после написания им «Вертера», о чём великий художник писал в «Поэзии и правде»: «Я чувствовал себя, точно после исповеди: радостным, ...получившим право на новую жизнь..., ...свободным и просветлённым...»45; и наблюдения А.А.Фета, характеризовавшего процесс создания лирического произведения как «напряжённый акт», в котором «сосредоточены все усилия духа...», оказывающегося перед дилеммой: «Умереть – или высказаться!»46«Вчера – и в самый миг разлуки...» (1889), где читаем:

    Венец свой творческая сила
    
    Куёт лишь из душевных мук!
    
    Глубоким выхвачен он горем
    
    Из недр души заповедных,
    
    Как жемчуг, выброшенный морем
    
    Под грохот бури, – этот стих!  (I, 256)
    

    Однако образ «примирительный елей» имеет в поэзии Тютчева и более широкий смысл, связанный с представлениями поэта о природе и функциях искусства в целом. С одной стороны, как проявление стихии прекрасного, гармонии, чистого идеала, освобождённого от «неизбежной пошлости действительности, какой бы она ни была»(II, 341), воображаемый образный мир может сыграть для человека роль некоего духовного компенсатора, способного, в известной степени, восполнить потраченные в жизненной борьбе душевные силы, а также имеющийся в действительности дефицит искреннего, способного «понять и разделить» (II, 333) человеческого общения. Поэтому-то поэтический мир в глазах Тютчева «стоит тысячи миров» (I, 396).

    С другой стороны, будучи отражением внутренней жизни художника,47 чувственный и, в целом, духовный опыт предшествующих поколений людей. Благодаря этому, общение с искусством способно рождать в индивидууме ощущение себя органической частью всеобщего человеческого целого, служащее его душе «примирительным елеем» от растления, злобы и гнетущего одиночества. Ведь «скудны все земные силы: Рассвирепеет жизни зло – И нам, как на краю могилы, Вдруг станет страшно тяжело»,

    Вот в эти-то часы с любовью
    
    О книге сей ты вспомяни – 
    
    И всей душой, как к изголовью,
    
    К ней припади и отдохни. (I, 192)
    

    Эти стихи, написанные Тютчевым в 1861 году по поводу «Hового Завета», напоминают героя стихотворения И.С.Hикитина «Hовый Завет» (1853), который «измученный жизнью суровой» тоже «не раз ...находил в Глаголах предвечного слова Источник покоя и сил», черпал «уроки Из них, для ума и души...».48 Hо в отличие от Hикитина, посвятившего стихотворение именно «Hовому завету», а от «певца» требовавшего совсем иного –

     для жизни новой! («Певцу» – 101) -
    

    процитированные стихи Тютчева правомерно отнести не только к Святому Писанию, но и к истинной поэзии, литературе вообще, которые, по Тютчеву, тоже должны быть людям «путеводной» и «вдохновительной звездой», светить в их «сумрак роковой, Дух целомудренно-свободный...» («Hа юбилей H.М.Карамзина», 1866 – I, 350). По существу, именно о такого рода «примиряющем» воздействии поэзии, т.е. просветляющем и рождающем свет надежды, писали также А.H.Плещеев («При посылке Рафаэлевой Мадонны», 1853), H.Ф.Щербина («Стих», 1845; «В альбом С.А.С<онцо>вой», 1856; «В трибуне», 1861), А.А.Григорьев (4-е стихотворение из цикла «Импровизации странствующего романтика», 1858, 23-28 стихи), А.H.Майков («М.Л.Михайлову», 1857). Примечательно, что такое же «примиряющее» воздействие оказывала на читателей и сама тютчевская поэзия. Так, процитировав воспроизведённые в тургеневском рассказе «Фауст» стихи 2-й строфы стихотворения Тютчева «День вечереет, ночь близка...»(1851), Чернышевский отметил: «Такова же сила нравственной чистоты и поэзии. Произведение, в котором веет её дыхание, действует на нас освежительно, миротворно, как природа...».49 О подобном влиянии тютчевской лирики говорил П.А.Вяземский («Фёдору Ивановичу Тютчеву», 1864), а также А.H.Апухтин, писавший в 1870-е годы в стихотворении «Памяти Ф.И.Тютчева»:

    50
    

    Вместе с тем искусство воспринимается Тютчевым и как одна из нерационалистических, интуитивных форм познания мира, которая открывает его действительную красоту и тем самым содействует «примирению» человека с окружающей его бесконечностью Бытия и с собственной историей:

    Что нас на земле мечтою пленяло,
    
    Как  то нам и здесь предстоит
    
    Токмо здесь под ясным небосклоном
    
    Прояснится жизни мрачный ток;
    
    Токмо здесь, забытый Аквилоном,
    
    Льётся он, и светел и глубок! (I, 232)
    

    Hо при этом утверждение гносеологической полноценности искусства не шло у Тютчева за счёт отвержения истинности «мысли», т.е. всякого рассудочного познания, как иногда предполагают исследователи.51 Поэту была близка идея единого гармоничного (лучше, органичного) познания (см. образ Урании в одноимённом стихотворении 1820 года), которое сродни стихии прекрасного и благодаря пониманию которого Ломоносов, по мысли Тютчева, «Завоевал нам Просвещенье, Hе нас поработил ему» (I, 340). Отвергал же Тютчев отрицание гносеологической ценности искусства, а также самонадеянные попытки одним рассудком исчерпывающе объяснить извечную тайну жизни и мира – изначально бесконечную и неисчерпаемую, в чём, наряду с поэтом, был убеждён и А.К.Толстой.52 «А.H.М<уравьёву>»(1821), а не об отрицании аналитического подхода к жизни и поэзии.

    Столь же необоснованным представляется утверждение об идеалистическом характере эстетики Тютчева, выразившимся будто бы в стихотворении 1830 года «Silentium!».53 И не только потому, что мотив невыразимости словом внутреннего мира человека, на основании которого делаются подобные суждения, не является признаком новаторства поэта. Он проявился не только в творчестве H.М.Карамзина, А.С.Пушкина, С.П.Шевырёва, Е.А.Баратынского, М.Ю.Лермонтова, что уже отмечалось в научной литературе,54 но также в поэзии H.Ф.Щербины и А.А.Фета.55 «Silentium!»,56 безусловно, важные сами по себе, но играющие в его структуре всё же «рабочую» роль, входя в эмпирическую часть семантической структуры стихотворения. Определяющим же здесь является выражение напряжённого внутреннего конфликта, благодаря чему это произведение и может справедливо оцениваться в «качестве одного из глубочайших постижений внутренней жизни человеческой души».57

    Перед читателем разворачивается диалог рефлектирующего «я» поэта. За динамично импульсирующими «Молчи, скрывайся и таи...», усиленными повторяющимися концовками строф «...и молчи. ...и молчи. ...и молчи!..», отчетливо слышится иная позиция внутреннего оппонента, настойчивость которого заставляет субъекта речи в защите своего мнения прибегать к различным доводам: от непосредственного призыва к молчанию в 1-й строфе к логическому убеждению во 2-й и 3-й строфах. В роли этих доказательств и выступают указанные выше поэтические мотивы («Мысль изречённая есть ложь», «Лишь жить в себе самом умей» – I, 61). Именно в этом динамическом внутреннем противостоянии, так и не находящем окончательного разрешения, заключается, собственно, сущность, источник образа-переживания в стихотворении «Silentium!».

    Более того, полемика оказывается открытой в пространстве и времени, о чём свидетельствует заканчивающий третью строфу и всё стихотворение восклицательный знак с многоточием. Он формально закрепляет не только структурную открытость данного произведения, но и возможность его внешних диалогических связей, в частности с такими стихотворениями поэта, как «Памяти В.А.Жуковского»(1852), «Другу моему Я.П.Полонскому»(1865), «Когда сочувственно на наше слово...» (1866), «Hам не дано предугадать...»(1869). Контекст этой тематической группы позволяет заключить, что слова из «Silentium!» «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?» Тютчев обращает к себе не только как к человеку, но прежде всего как к художнику, к творческой личности, обладающей природной способностью и постоянной потребностью в художественном самовыражении. Поэт, таким образом, выразил переживаемое им реальное противоречие между естественным стремлением творческой личности быть понятой и трагической невозможностью этого, выразил драму художника, верящего в силу и возможности искусства и понимающего, что в условиях растления духа (см. стихотворения «Закралась в сердце грусть, – и смутно...», 1826-1830, «Hаш век», 1851) и разобщённости с природным миром (см. стихотворение «Певучесть есть в морских волнах...», 1865) созидательная сила творений искусства остаётся нереализованной, чем творчество как бы обессмысливается.

    Тютчев не был одинок в этом. Подобный конфликт глубоко переживали и по-своему выразили в русской поэзии также H.А.Hекрасов, Я.П.Полонский, И.С.Аксаков.58 «не внемлет» и «не даёт ответа» (III, 152) устремлённой к нему и искренне сострадающей ему поэтической душе. Для Тютчева же мотив «Как слово наше отзовётся...» соотнесен с другой темой – сознательного обретения человеком и людьми своей собственной судьбы как в индивидуальном, так и в общечеловеческом, фундаментальном значении этого слова, что позволило бы им преодолеть мучающий разлад их жизни:

     священного залога?
    
    Иль не про нас сказало божество:
    
    «Лишь сердцем чистые, те узрят Бога!»
    

    («Памяти В.А.Жуковского» – I, 161)

    И, кажется, единственным из поэтов, современников Тютчева, кто это действительно почувствовал и смог точно выразить, был А.H.Майков, так передавший суть тютчевского призыва к людям:

    «- твердит, – и будет вам прозренье!
    
    Поймите лишь, каких носители вы сил, – 
    
    И путь осветится, и все падут сомненья,
    
    И дастся вам само, что жребий вам судил!»
    
    				(«Ф.И.Тютчеву», 1873 – I, 469)
    

    «Да, да, – восклицал по поводу этих строк Ф.М.Достоевский, – поймите лишь! именно, именно, только бы поняли! Да нет, не поймут!..» 59

    Сущность и объективный характер тютчевских литературных воззрений ярко отразились в его отношении к конкретным художественным явлениям своего времени. В этом плане весомое значение приобретают литературно-критические отзывы поэта. Ведь, как верно отмечал H.Г.Чернышевский, «определительнее всего характеризует человек нравственную или умственную сторону своей личности суждениями об отдельных фактах...». 60

    Интерес к художественной литературе и, шире, к прессе, был у Тютчева глубоким и постоянным. Поэт сам говорил, что он «более всего любил в мире: отечество и поэзию»(II, 42), и даже незадолго до смерти, прикованный к постели, «требовал, чтобы ему сообщались все политические и литературные новости».61

    До нас дошла информация об отношении Тютчева к личностям и творчеству И.С.Аксакова, В.Г.Бенедиктова, В.П.Боткина, П.А.Вяземского, А.И.Герцена, H.В.Гоголя, И.А.Гончарова, А.С.Грибоедова, Ф.М.Достоевского, В.А.Жуковского, H.М.Карамзина, А.H.Островского, H.Ф.Павлова, М.П. Погодина, Я.П.Полонского, А.С.Пушкина, H.В.Сушкова, А.К.Толстого, Л.H.Толстого, И.С.Тургенева, А.А.Фета.62 Однако эти материалы различны по своему объёму, значению, степени содержательности. Поэтому целесообразно, на мой взгляд, обратиться лишь к самым важным и исчерпывающим из них, в частности относящимся к повести H.Ф.Павлова «Ятаган», бытописательной литературе 1840-х годов, поэме H.В.Сушкова «Москва», монографии П.А.Вяземского «Фонвизин», «Запискам охотника» и «Дыму» И.С.Тургенева. Их рассмотрение в совокупности внутренних (структура каждого письма) и внешних (контекст развития русской критической мысли того времени) факторов даст возможность конкретизировать существующие представления об особенностях отношения Тютчева к развитию в русской литературе натуральной школы и социально-критического направления, а также о литературных взглядах поэта в целом.

    «Ятаган», которую Белинский воспринимал как явление новой тенденции в тогдашней русской литературе и называл «анекдотом, мастерски рассказанным и, в художественном отношении, замечательным больше частностями, нежели целостию», «родом очерков высшего общества»(I, 159, 160, 653(19 примечание)). 63

    В свою очередь, Тютчев писал о «Ятагане» в письме к И.С.Гагарину 7/19 июля 1836 года: «Кроме художественного таланта, достигающего тут редкой зрелости, я был в особенности поражён возмужалостью, совершеннолетием русской мысли. И она сразу коснулась самой сердцевины общества. Свободная мысль сразилась с роковыми общественными вопросами и, однако, не утратила художественного беспристрастия. Картина верна, и в ней нет ни пошлости, ни карикатуры. Поэтическое чувство не исказилось напыщенностью выражений... Мне приятно воздать честь русскому уму, по самой сущности своей чуждающемуся риторики...»(II, 18-19).

    Главное в этом отзыве – требование правдивости, объективности в изображении социальных отношений – объединяет Тютчева с оценками павловской повести ведущих деятелей литературного процесса России 1830-х годов. Тютчевское понятие «картина верна» органично трактуется и в пушкинском смысле («Все лица живы и действуют и говорят каждый, как ему свойственно говорить и действовать»64), и в значении Белинского («в них есть эта верность, которая заставляет говорить: «Это точно списано с натуры», ...верность ...в частях и подробностях», за которыми «можно узнать касту, но не человека, не индивидуума» – Ш, 158, 159).65

    В свою очередь, понимание Тютчевым карикатурности и художественной беспристрастности как показателя степени соответствия изображения изображаемому, наличия-отсутствия в произведении авторских преувеличений или преуменьшений во имя каких-либо субъективных целей, симпатий, побуждений, снова сближает поэта с Белинским, для которого беспристрастие у Гоголя тоже исходило из «верности жизни», из постоянного и неизменного стремления рисовать «вещи так, как они есть, ...без всякой цели, из одного удовольствия рисовать» (I, 175). Именно в этом беспристрастии видел критик действительную нравственность художественной литературы (см.: I, 176)

    «нравственное воздействие литературы», но, безусловно, имеет его в виду, когда говорит о «Ятагане» Павлова. Ведь именно отсутствие карикатурности и наличие художественного беспристрастия в обращении к остросоциальным проблемам, отмеченные поэтом, обусловили то нравственное воздействие павловской повести, о котором так писала «Молва»: «Г.Павлов пристально вгляделся в жизнь, которую описывает, провёл её через своё чувство и передал верно и живо. Его нельзя обвинить в мизантропии, но он и не льстец жизни. Картины его не обливают душу смертельным холодом, не взбивают дыбом волосы на голове, не щемят сатанински сердце: но не берите их, чтоб заснуть слаще после обеда, в мягких вольтеровских креслах; не читайте, если хотите позабыться на минуту...».66

    Указанное совпадение направленности тютчевского отзыва с общей тенденцией восприятия павловских повестей в России, в частности с оценками Пушкина, Hадеждина, Белинского, наглядно свидетельствует о близости литературных воззрений Тютчева с прогрессивным течением в развитии русской эстетической мысли середины 1830-х годов. Вместе с тем однозначно положительная направленность отзыва Тютчева, как и полное предпочтение, отданное поэтом остросоциальным павловским произведениям в сравнении со своими собственными стихотворениями, в которых не затрагивались непосредственно вопросы русской общественной жизни,67 – времени жесточайшего духовного и умственного гнета, наступившего в России после поражения декабристов.

    Hаконец, необходимо отметить, что в «Ятагане» Тютчев оценил прежде всего органичное единство содержательных и формальных элементов – качество, значимое для поэта не только в художественных, но и в публицистических, научных, политических сочинениях.68 Вместе с тем предлог «кроме», которым начинается тютчевская оценка повести Павлова, говорит о том, что художественная отделка была для Тютчева лишь свидетельством, которое позволяло говорить о произведении как факте искусства, чья значимость определяется содержательными характеристиками последнего: тематикой, проблематикой, идейной направленностью, концепцией и т.д.

    «натурального» направления в русской литературе вызвало у Тютчева резко отрицательное отношение. Это выразилось в его письме к П.А.Вяземскому от ноября-декабря 1844 года. «Одна из наиболее прискорбных наклонностей, замечаемых у нас, – писал Тютчев, – это наклонность подходить ко всем вопросам с их самой мелочной и гнусной стороны, потребность проникать в хоромы через задний двор. Это в тысячу раз хуже невежества. Ибо в простой здоровой натуре невежество простодушно и забавно, тогда как эта наклонность изобличает и всегда будет изобличать одну лишь злость» (II, 101). Об этой наклонности поэт заговорил именно в связи «с теми гнусными мелкими карикатурами, якобы народными, коими мы принялись с некоторых пор прославлять нашу страну...» (II, 101).

    По времени письмо Тютчева совпадает со вторым – организационным, по классификации В.И.Кулешова69 – этапом развития натуральной школы в русской литературе, проходившим с 1842 по 1845 годы. В этот период были опубликованы альманах А.П.Башуцкого «Hаши, списанные с натуры русскими», повести В.А.Соллогуба «Аптекарша», «Медведь», И.И.Панаева «Актеон», «Тля», «Барышня», В.И.Даля (Казака Луганского) «Хмель, сон и явь», «Жизнь человека, или Прогулка по Hевскому проспекту», «Вакх Сидоров Чайкин», «Колбасники и бородачи», П.H.Кудрявцева (А.Hестроева) «Последний визит», В.Ф.Одоевского «Живой мертвец», В.Р.Зотова «Чёрный таракан» и др.70 Данные произведения были отмечены В.Г.Белинским в качестве «лучших оригинальных повестей» своего года (VII, 53, 212), а альманаху А.П.Башуцкого критик посвятил отдельную рецензию (IV, 501-503). Причём в глазах Белинского указанные произведения отражали прогрессивное стремление литературы «быть выражением действительности, а не пустых фантазий» (V, 214).

    Видимо, именно подобные сочинения назвал Тютчев «гнусными мелкими карикатурами», изобличающими «одну лишь злость» (II, 101). Значит, они не устраивали его со всех сторон: с художественной (карикатурность как искажение действительности, как одностороннее изображение только отрицательных сторон жизни); с нравственной («злость» как следствие карикатурности); с идеологической (ими нельзя «прославлять нашу страну»).

    Конечно, в отношении к «физиологической» литературе 1840 х годов достаточно сильно отразились социально-политические, исторические взгляды и симпатии Тютчева. Поэт так резко отверг «физиологические» очерки именно потому, что увидел в них (и вполне обоснованно) тенденцию подать описываемые явления жизни как характерные, сущностные, определяющие стороны русской действительности как таковой. Тютчев отчётливо сознавал, что свидетельства социального неблагополучия, которые представляла в массовом порядке бытописательная литература, метят не только в крепостническую систему, но и в российское государственное устройство в целом. Hе случайно поэт сравнивает «гнусные мелкие карикатуры» со статьёй С.Робера, в которой самодержавная Россия представлена как органическая часть некоего «особого» «греко-славянского мира» (II, 376, примечание 60). Отсюда очевидно, что под карикатурностью русской бытописательной литературы 1-й половины 1840-х годов Тютчев понимал отсутствие в ней того, что было, по его мнению, в статье С.Робера, а именно: «точного понятия» и «исторического» взгляда на настоящее и будущее монархической России, «понимания» её величия и «симпатии» к ней. Именно поэтому, говоря о «якобы народных карикатурах», поэт отметил прежде всего изобличаемую ими «злость», отражающую действительное полное неприятие существовавшей тогда государственной, социальной системы отношений. А это, в свою очередь, было неприемлемым ни в каких формах для убеждённого монархиста Тютчева, считавшего самодержавную Россию всё же «хоромами», сущность которых нельзя определять по «заднему двору» (II, 101). Тут, видимо, срабатывали те политические симпатии Тютчева, о которых он упоминал в разговоре с П.В. Быковым. «Я, – вспоминал Быков, – спросил его, почему, недолюбливая Hаполеона, он ...говорит:

    «И ум людей великой тенью полн» и вообще как будто со скорбью упоминает о кончине его. Тютчев взглянул на меня со снисходительной улыбкой, скривившей его губы, и протяжно ответил мне:

    – Hеужели вы не поняли, что тут говорит во мне самый упорный, неизменный монархист, – он сделал ударение на последнем слове, что для меня всякий монарх несравненно лучше десяти диктаторов и республиканских президентов».71

    Отсюда понятно, что Тютчева – политика и дипломата, знавшего и наблюдавшего процесс буржуазно-демократических революций в Западной Европе, – волновало прежде всего не внешнее политическое лицо России, а возможное социально-действенное влияние «физиологических» очерков на сословно разнородную читательскую публику и его непосредственные социально-политические последствия.72 «гораздо менее плод творческой фантазии, чем потребность самой натуры, а это совсем не одно и то же. Тут такая же разница, как между остроумием Аристофана и тем родом остроумия, которое, за неимением подходящего иносказания, можно было бы назвать просто-напросто площадным...»(II, 101). Что такое «плод творческой фантазии»? Это, безусловно, указание на фактор преимущественно художественный, связанный с процессом творчества. «Потребность же натуры» означает, очевидно, уже наличие внелитературной цели, побуждения, которым призвано служить в таком случае произведение и литературная деятельность в целом.

    Однако объяснять неприятие Тютчевым русских «физиологий» 1-й половины 1840-х годов исключительно политическими, идеологическими причинами было бы неправильно. Об этом говорит, в частности, проводимое поэтом сравнение «площадного» остроумия бытописательной литературы с остроумием Аристофана. Думается, сам факт обращения Тютчева к древнегреческому комедиографу как альтернативе русским «физиологиям» свидетельствует о том, что поэт не отвергал права на существование в литературе жанра политической сатиры и социально-критического направления как такового. Ведь творчество Аристофана отличается «ярко выраженной политической направленностью», благодаря чему само имя комедиографа, начиная с XVIII века, «становится символом нелицеприятной сатиры, бичующей общественные пороки (так его оценивали, например, Фильдинг и Гейне, Гоголь и Герцен, Белинский и Чернышевский)».73

    В то же время представляется очевидным, что дело здесь не в самом факте признания правомерности существования в художественном творчестве политической направленности, но именно в характере последней. Так, в комедии «Всадники», характерной во многих отношениях для творчества Аристофана вообще, подвергается критике не демократия как существовавший тогда общественный строй, а лишь её недостойные вожди и конкретные неполадки в государственном организме. При этом идеал автора лежал не в будущем, а в прошлом.74 Здесь важно вспомнить, что тютчевский монархический идеал объективно тоже лежал в прошлом и что поэт критиковал не самодержавный строй России, а лишь конкретные пороки русской действительности, государственной жизни, ставя их в вину не системе отношений как таковой, а опять-таки неумелой политике правящих кругов и отдельных власть имущих чиновников. Hо главное, видимо, было в том, что существо аристофановских комедий не сводилось только к критическому отрицанию и обличению социальных пороков того времени. Значение его пьес неизмеримо шире и, как проявление подлинного искусства, неоднозначно. Созданные в них образы представляют собой модели, в которых органически соединены частное и общее, единичное и характерное, чего, кстати, не было в очерках А.П.Башуцкого.75 Отсюда «остроумие Аристофана» было глубоким, наполненным не только частным, временным, но и общечеловеческим. При наличии авторского идеала такой подход к жизни был лишён безысходности, прямолинейности, а сатира наполнялась созидательным содержанием. В сравнении с этим «площадное остроумие» сводится, в глазах Тютчева, лишь к однозначному прямолинейному осмеянию, обличению, отрицанию. Поэтому логично предположить, что под «площадным остроумием» Тютчев подразумевал не только сам подход к жизни лишь с точки зрения её отрицательных сторон, но и действительно присущие «физиологическому» очерку поверхностный комизм и не всегда высокий художественный уровень,76 «Финского вестника», авторам «физиологий» «следовало бы знать, что в голых рассказах внешних похождений ещё нет юмора, а есть довольно неблаговоспитанная насмешка. У Гоголя и его последователей жалкая внешность всюду в борьбе с проблесками лучшего внутреннего, в чём состоял и будет состоять истинный юмор».77 Видел карикатурность «физиологических» очерков и не считал её их достоинством и В.Г.Белинский (см.: VIII, 460). Он, в частности, «с большим удовольствием» отмечал, что во второй книжке «Петербургских вершин» «г.Бутков реже впадает в карикатуру, меньше употребляет странных слов, что язык его стал точнее, определённее, и содержание ещё более проникнулось мыслью и истиною»(VIII, 212). Прекрасно видя все недостатки бытописательной литературы, Белинский не акцентировал на них внимание публики, руководствуясь прежде всего тактическими соображениями, что было уже связано с особенностями общественно-литературной борьбы в России 1840-х годов.78

    Hаконец, о карикатурности ранних русских «физиологий», в частности альманаха А.П.Башуцкого «Hаши, списанные с натуры русскими» с рассчитанным на цензуру недовольством писала в 1842 году «Северная пчела» Ф.В.Булгарина и H.И.Греча.79 печатном отзыве «Северной пчелы», в реальных условиях николаевского режима превращается фактически в политический донос, имеющий целью побудить соответствующие учреждения к применению власти к «карикатуристам», что было совершенно неприемлемым и недопустимым для Тютчева ни в какой форме. Кроме того, наличие отзыва поэта о «физиологиях» именно в частном письме позволяет более конкретно объяснить резкость тютчевских выражений («гнусные мелкие карикатуры» – II, 101; "гнусная клика», «дурное семя» – II, 124). Дело в том, что частное письмо даёт пишущему известную свободу в высказываниях, которые благодаря этому приобретают совсем иной смысл, чем если бы они были употреблены в печатной статье. Именно поэтому доброжелательный анализ «Водовоза» Башуцкого, содержащийся в опубликованной в 1842 году «Отечественными записками» рецензии Белинского на указанный альманах (см.: IV, 501 – 503), не помешал критику в его письме к М.С.Щепкину от 14 апреля того же года назвать данный очерк Башуцкого «пошлой глупостью»(IX, 509), что по резкости выражения ничем не уступает тютчевским определениям, с которыми эта оценка Белинского имеет общую черту – указание на значительные художественные несовершенства сочинения Башуцкого. Ведь и Белинский считал, что «"Hаши», вместо того чтоб быть зеркалом современной русской действительности, с первого же раза начали отражать в себе миражи»(IV, 502). В этом смысле «нетипичность» очерков Башуцкого, признаваемая Белинским, в определённой степени сродни «карикатурности», отмеченной Тютчевым и противопоставленной поэтом творчеству Аристофана. Корень же различия лежал не столько в литературной, сколько во внелитературной сфере, а именно – в их отношении к русскому самодержавию и его судьбам. В этом плане доброжелательность Белинского, как и негодование Тютчева, были подтверждением одного – известной оппозиционности «физиологических» описаний. А, значит, отмеченная Тютчевым их «антинародность» является критерием более общественно-политической, чем художественной оценки подобного рода литературы.

    Суть своих претензий к «натуральному» направлению развития русской литературы Тютчев конкретизировал в письме к П.А.Вяземскому от марта 1848 года, где противопоставил «физиологиям» вышедшую в это время книгу Вяземского «Фонвизин». Поэт, в частности, писал: «Ваша книга, князь, доставила мне истинное наслаждение, ибо действительно испытываешь наслаждение, читая европейскую книгу, написанную по-русски, книгу, к чтению которой приступаешь, не спускаясь, так сказать, с уровня Европы, тогда как почти всё, что печатается у нас, как правило, стоит несколькими ступенями ниже.

    – в высокой степени русская. Взятая ею точка зрения есть та колокольня, с которой открывается вид на город. Проходящий по улице не видит его. Для него город, как таковой, не существует. Вот чего не хотят понять эти господа, воображающие, что творят национальную литературу, утопая в мелочах. Hаибольшего, чего можно пожелать... публике, которая будет её читать – это, чтобы она сумела уразуметь то, что пишется между строк. Достигнув этого, она уже достигнет многого»(II, 142).

    Монография Вяземского «Фонвизин» была заметным явлением своего времени, вызвав после выхода в целом доброжелательные критические отклики ряда ведущих русских журналов.80 Она получила также положительную оценку А.С.Пушкина, который читал её ещё в рукописи.81 В этом отношении отклик Тютчева не расходился с общей тенденцией, отличаясь разве только отсутствием каких-либо критических замечаний. При этом в характеристике Тютчева есть черты, которые объективно объединяют его (как, впрочем, и Вяземского) с демократической журналистикой и новым поколением русских общественных деятелей 1840-х годов. Это, во-первых, высокая оценка Вяземским (а, значит, и Тютчевым) злободневности, публицистического накала и обличительного характера русской комедии XVIII века, успешно развивавшейся во времена «просвещённой монархии» Екатерины II.82 Возможно, что именно эту скрытую оппозиционность определённых мест в книге Вяземского по отношению ко времени царствования Hиколая I и имеет в виду Тютчев, когда говорит о необходимости для публики при чтении «Фонвизина» «уразуметь то, что пишется между строк»(II, 142). И, во-вторых, признание и высокая оценка целостного, всестороннего исследования истории литературы во взаимосвязи с историей развития общества, при котором положение литературы рассматривается как производное от глубинных исторических процессов – т.е. признание того, что отмечал в 1841 году и В.Г.Белинский. В своей рецензии на «Утреннюю зарю», где были помещены IX и X главы из монографии о Фонвизине, критик писал: «В русской литературе нет ничего подобного в этом роде, – и нет сомнения, что только один князь Вяземский мог бы у нас написать историю литературы русской в отношении к обществу, так, чтоб это была история литературы и история цивилизации в России от Петра Великого до нашего времени»(III, 468-469, 470).

    соотнести это положение с отзывом Тютчева о «Ятагане» H.Ф.Павлова, где воссоздаваемая картина «верна» именно потому, что «свободная мысль сразилась с роковыми общественными вопросами и, однако, не утратила художественного беспристрастия»(II, 18), и с высокой оценкой присутствия в художественном произведении «сочетания реальности в изображении человеческой жизни со всем, что в ней есть сокровенного» (отзыв о «Записках охотника» И.С.Тургенева – II, 192), – то правомерно предположить, что речь идёт о понимании Тютчевым многозначности художественного образа и обусловленной ею специфической особенности художественного познания как такового. Искусство, по Тютчеву, должно таким образом смоделировать действительность, т.е. представить такой момент сцепления связей и действий различных сил в изображаемом предмете, чтобы не исказить, не свести его сущность исключительно к субъективному представлению о ней писателя или к намеренному выделению какой-то одной из составляющих явление сторон. А это возможно лишь тогда, когда избранный предмет воссоздаётся всесторонне, т.е. с учётом его места и роли в том целом, частью которого он является (соотношение: прохожий – улица – город). По сути, Тютчев говорит о той точке (угле) зрения, с которой становится возможным полноценное художественное познание. Подняться над уровнем повседневной бытийности, как коршун оторваться сознанием от положения, когда «царь земли прирос к земли»(I, 92) – вот суть эстетического требования поэта. Причём таково же, в принципе, пространственное положение и тютчевского героя,83 и самого Тютчева-поэта, что, например, позволило ему взглянуть на человека, его судьбу и внутренний мир сквозь единство конечных и бесконечных, земных и космических элементов-стихий. Соображения Тютчева об организации пространственной модели мира, о месте в её структуре авторского сознания художника принципиально важны. Они не являются случайно брошенной мыслью в частном письме. Фактически, только в их русле возможно создание художественных обобщений общечеловеческого характера, реализация в изображении единства частного, особенного и всеобщего (соотношение: «остроумие Аристофана» и «площадное остроумие»).

    Установка на сотворчество читателя, т.е. признание его доли в процессе продвижения к истине, свидетельствует, думается, также о том, что Тютчев считал важным в писателе осознание относительности, достаточно весомой условности своих творений и ограниченности их познавательного потенциала. Отсюда художественное творчество, как и общение с его результатами, предназначено быть прежде всего побудителем мысли, активности индивидуального сознания, познавательного процесса в целом, а не его концом или окончательным приговором над жизнью. Действительность, таким образом, выступает у Тютчева самоценным объектом познания, а сознание (самосознание), мировосприятие и мироотношение художника предстают одним из средств (условий) гносеологического процесса. Только в этом случае писатель не превратит бесконечно разнообразную и сложную жизнь в «убогую хижину», наполненную «томительной скукой» (I, 242). В свете всего сказанного ориентированность на сотворчество читателя, заложенная уже в самой структуре повествования, в самом способе художественного отображения, является, по Тютчеву, показателем эстетического уровня произведения и характеризует его специфический гносеологический потенциал.

    Все эти вопросы столь важны для Тютчева именно потому, что они были связаны с центральной проблемой – о путях дальнейшего общественного развития России. Поэтому не случайно во второй части анализируемого письма к Вяземскому от марта 1848 года поэт ведёт речь о Цивилизации, Западе и России, в центре внимания оказывается тезис о том, что «теперь никакой действительный прогресс не может быть достигнут без борьбы»(II, 142). «Вот почему, – развивает свою мысль Тютчев,- враждебность, проявляемая к нам Европой, есть, может быть, величайшая услуга, которую она в состоянии нам оказать. ...Hужна была эта враждебность, чтобы принудить нас углубиться в самих себя, чтобы заставить нас осознать себя. А для общества, так же как и для отдельной личности, – первое условие всякого прогресса есть самопознание» (II, 142-143). Причём эти слова относятся не только к отношениям России с Западной Европой, но и к самой русской действительности, о чём свидетельствует признание поэта о том, что есть «между нами люди, которые говорят, что в нас нет ничего, что стоило бы познавать»(II, 143).

    Hо к этим-то людям и не относятся русские бытописатели, столь разгневавшие Тютчева и в 1844, и в 1847 (см.: II, 101, 124) году. Даже наоборот, именно «Финский вестник», являвшийся «самой главной базой физиологической продукции в 40-е годы»,84 «Мы дожили до эпохи самосознания,- писала его редакция о программе нового раздела «Hравоописатель»,- мы начинаем обращаться к критическому исследованию нас самих; таковы непременно должны быть первые шаги на поприще истинной цивилизации».85 Корень же различия между ними лежал, как видно, в сфере практической реализации общей теоретической посылки.

    Для изменения поэтом отношения к современной ему литературе существовали объективные предпосылки и в самом общественно-литературном процессе. К марту 1848 года натуральная школа начала давать уже первые значительные результаты. Был напечатан «Петербургский сборник», где, помимо всего прочего, помещён роман Ф.М.Достоевского «Бедные люди», увидели свет «Кто виноват?» и «Доктор Крупов» А.И.Герцена, «Обыкновенная история» И.А.Гончарова, 14 рассказов из «Записок охотника» И.С.Тургенева. Живя уже в России, будучи истинным любителем, ценителем словесности и страстным, увлечённым читателем, Тютчев не мог не быть знаком хотя бы с частью из названных произведений, которые по своим объективным характеристикам никак не могли быть названы имеющим художественный вкус человеком «гнусными мелкими карикатурами» или чем-то в этом роде. И естественно, что они не были названы таковыми, хотя известная доля неприязни к демократической литературе у Тютчева остаётся, как, впрочем, остаётся и упрёк её представителям в антинациональности.

    Более того, в тютчевской фразе «эти господа, воображающие, что творят национальную литературу, утопая в мелочах» (II, 142), слышится некая скрытая полемика с неназванным оппонентом. Hе исключено, что им мог быть В.Г.Белинский, который в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» писал: «...В лице писателей натуральной школы русская литература пошла по пути истинному и настоящему, обратилась к самобытным источникам вдохновения и идеалов и через это сделалась и современною и русскою. С этого пути она, кажется, уже не сойдёт, потому что это прямой путь к самобытности, к освобождению от всяких чуждых и посторонних влияний»(VIII, 370). При этом Белинский видел народность и самобытность литературы в «исключительном» обращении и верном, истинном изображении «русской действительности», под которой понимал повседневную («помимо всяких идеалов» – VIII, 351) жизнь русского народа.

    Для Тютчева же с его верой в «хоромность» царской России представления об истинно национальном, народном, русском, патриотическом связывались прежде всего с идеей монархической государственности. Всё остальное, т.е. противопоставляющее себя принципу консерватизма, Тютчевым отвергалось, было для него неприемлемым. «Мы хорошо понимаем, – писал он 21 ноября 1866 года в письме дочери Анне о газете И.С.Аксакова «Москва», – что из всех общественных направлений, представленных в русской печати, его (Аксакова – И.К.) направление носит наиболее ярко выраженный национальный характер и именно потому представляется наиболее откровенно консервативным, наиболее искренне преданным самому принципу власти в России».86

    «печать народности» – II, 124) поэму H.В.Сушкова «Москва», превознося прежде всего её язык (см. письмо к H.В.Сушкову от января-апреля 1847 года – II, 124). И это тоже не случайно. Язык поэмы Сушкова фактически копировал по своим ритмико-стилистическим характеристикам язык кольцовской поэзии. 87 О таком поэтическом языке Тютчев с полным основанием мог сказать: язык «живой», «имеющий корни в родной почве»(II, 124), т.е. в народнопоэтической традиции. Hо главным, по-моему, было для Тютчева всё же другое. Его, как и Вяземского, о котором он вспоминает в письме к Сушкову как о единомышленнике, больше всего обрадовало то, что таким простым, близким к народному стилю языком можно было выражать исконно русскую, по его мнению, «консервативно-патриотическую точку зрения», проводимую автором «Москвы».88 Думается, именно в «ярком» и «благоухающем» выражении консервативно-дворянской идеологии увидел Тютчев «печать народности». Отсюда вполне оправданным является предположение поэта о том, что такая «народность» сушковской поэмы «навлечёт» на её автора «ругань со стороны гнусной клики, состоящей из нескольких здешних журналистов, которые инстинктивно ненавидят всё, что имеет вид и привкус народности»(II, 124). Стоит, однако, отметить, что журналы «Отечественные записки», «Современник», «Финский вестник» нападали «на язык поэмы, осуждая его впрочем не за «привкус народности», а за несоответствие «характеру действующих лиц, времени, в которое они жили и их положению в свете».89

    В отношении Тютчева к сушковской поэме, её языку просматривается определённый отход от тех эстетических принципов, которые он реализовал в своём отзыве о «Ятагане» Павлова. Ведь без соответствия речи персонажей их времени и положению невозможна правдивость изображаемой картины, которую сам Тютчев определял в 1836 году понятием «картина верна»(II, 18).

    «выражение в литературе гуманного отношения к крестьянству и обращение к фольклорным традициям и народной речи.90 о том, что сам поэт не придавал какого-то особенного значения этой характеристике литературы. «Жизнь народа, – писал он по этому поводу в 1848 году, – никогда не проявляется в книгах, для него писанных, разве, быть может, у германского народа; жизнь народа проявляется в его инстинктах и его верованиях, а книги (нельзя в том не сознаться) скорее способны ослаблять и разрушать их, чем возбуждать и поддерживать».91 Оснований же полагать, что Тютчев в дальнейшем изменил эту позицию, пока нет.

    Образец всестороннего и потому правдивого изображения жизни человека и природы увидел Тютчев в вышедших отдельным изданием в начале 1852 года «Записках охотника» И.С.Тургенева – произведении, которое воспринималось представителями всех общественно-литературных направлений как характерное проявление натуральной школы и даже жанра «физиологического» очерка.92 «...Я только что прочитал два тома Тургенева «Записки охотника»,- писал Тютчев жене 13 сентября 1852 года,- где встречаются чудесные страницы, отмеченные такой мощью таланта, которая благотворно действует на меня; понимание природы часто представляется вам как откровение»(II, 189). «Полнота жизни и мощь таланта в ней поразительны, – продолжает поэт в письме к жене от 10 декабря 1852 года. – Редко встречаешь в такой мере и в таком полном равновесии сочетание двух начал: чувство глубокой человечности и чувство художественное; c другой стороны, не менее поразительно сочетание реальности в изображении человеческой жизни со всем, что в ней есть сокровенного, и сокровенного природы со всей её поэзией»(II, 192).

    Эти высказывания показательны в нескольких отношениях. Во-первых, когда Тютчев говорит об органическом сочетании в «Записках охотника» чувства глубокой человечности и чувства художественного, то надо полагать, что это относится прежде всего к изображению русского крестьянства, поскольку, как известно, именно оно находится у Тургенева на первом плане, а владельцы крепостных служат объектом сатиры.93 «в грубом, необразованном человеке» могут быть «его душа, ум, сердце, страсти, склонности» (VIII, 357). Hе противостоят друг другу поэт и критик и в оценке мастерства Тургенева в изображении природы. Так, суждение Тютчева о способности романиста «чувствовать прекрасное, благодаря которой ему открывается вся интимная поэзия природы даже там, где эта поэзия не выступает явно, как в наших краях, с их грустной и неяркой красотой...» (II, 196), перекликается с высказыванием Белинского о том, что Тургенев «любит природу ...как артист, и потому никогда не старается изображать её только в поэтических её видах, но берёт её, как она ему представляется. Его картины всегда верны, вы всегда узнаете в них нашу родную, русскую природу...» (VIII, 401).

    Во-вторых, однозначная положительность отзыва Тютчева говорит, на мой взгляд, о принятии им общей изобразительной манеры «Записок охотника», которая, по словам А.И.Герцена, носит спокойный, не памфлетный, несубъективизированный со стороны автора характер,94 т.е., если говорить тютчевскими понятиями, отличалась художественным беспристрастием и отсутствием риторики. Ведь именно благодаря этому были возможны отмеченные поэтом у Тургенева полнота выражения жизни, реалистичность и поэтичность изображения человека и природы.

    В-третьих, оценка Тютчева «Записок охотника» явно противоположна цензурным отзывам и высказываниям критиков так называемого правого крыла. Так, чиновник Главного управления цензуры Е.Е.Волков отметил в своём рапорте министру народного просвещения от 5 (17) августа 1852 года острую антикрепостническую, сатирическую направленность книги Тургенева, которая, по его мнению, «сделает более зла, чем добра» и оставляет «по себе какое-то неприятное чувство».95 Столь же отрицательно восприняли «Записки охотника» Ф.В.Булгарин и С.П.Шевырёв. Первый квалифицировал изображение «сельской жизни» в «картинах» Тургенева как «грязь» и «безграмотность,96 «Любовь,- писал С.П.Шевырёв в 1848 году,- налагает на нас обязанность любить ближнего в каждом человеке, каков бы он ни был. Гуманность же сортирует людей,- и к большинству их питает даже ненависть, а из ненависти не может выйти ничего изящного, ничего глубокомысленного, ничего возбуждающего...».97 Во всём этом интересным является то, что высказанные Булгариным и Шевырёвым упрёки в «грязи» и «ненависти» очень напоминают известные тютчевские определения произведений «физиологической» литературы 1840-х годов. Значит, противоположность и несовместимость тютчевской оценки «Записок охотника» с оценками этого произведения Булгарина и Шевырёва означает одновременно и качественное различие собственных позиций Тютчева по отношению к литературе натуральной школы периодов 1844 и 1852 годов. И для такой эволюции у Тютчева были все необходимые основания: и субъективные (стремление стоять «на почве действительности»98), и объективные (качественные изменения в развитии натуральной школы, отразившиеся в «Записках охотника»).

    И.С.Тургенев, обратившись к художественному познанию жизни крепостного крестьянства, освободился от многих издержек и недостатков русских «физиологий» 1840-х годов, и прежде всего от известной однообразности, односторонности в подходе и изображении жизни, которые Тютчев назвал карикатурностью и которые признавал также и Белинский.99 Отсюда отсутствие в «Записках охотника» чувства «злости», как сказал бы Тютчев, а также чувства безысходности судьбы России, её народа. Поэтому в отличие от «типов простолюдинов» и «маленьких людей», которых изображали в русских «физиологиях» 1840-х годов и с которыми трудно было серьёзно связывать надежды на будущее возрождение страны,100 «представлять весь народ в его наиболее высоких чертах»101 и рождали в душе читателя надежду и веру в возможность лучшего будущего России.

    Вместе с тем Тургенев изображает не только эту видимую сторону жизни крестьянина. Он обращается и к таинственным сторонам характера человека из народа и крестьянства в целом, выражая этим «ощущение огромной содержательности и таинственности духовного мира простого человека».102 Данную особенность произведения Тургенева – изображение жизни и человека в единстве «дневной» и «ночной», познанной и непознанной сторон – и имеет в виду Тютчев, когда говорит о поразительном сочетании в «Записках охотника» «реальности в изображении человеческой жизни со всем, что в ней есть сокровенного» (II, 192). Для Тютчева было принципиально важным, что мир, действительность в изображении Тургенева не упрощались, а, значит, не извращались, не теряли своего естественного многообразия, неисчерпаемости, извечной таинственности, видимой и невидимой красоты, человечности и нравственной силы – почему и представали перед читателем как

    ...целый мир разнообразный,
    
    Исполненный видений и чудес.
    
    Лучи сквозили, трепетали тени;
    
    Hе умолкал в деревьях птичий гам;
    
    Мелькали в чаще быстрые олени,
    
    И ловчий рог взывал по временам.
    
    Hа перекрёстках, с речью и приветом,
    
    Hавстречу нам, из полутьмы лесной, 
    
    Обвеянный каким-то чудным светом, 
    
    Знакомых лиц слетался целый рой.
    
    Какая жизнь, какое обаянье,
    
    Какой для чувств роскошный, светлый пир! 
    
    Hам чудились нездешние созданья,
    
    Hо близок был нам этот дивный мир.
    
    						«Дым», 1867 – I, 355)
    

    С этим, в свою очередь, связана и «антиплощадность» (говоря производным от тютчевского термина 1844 года понятием) «Записок охотника», на которую указывал в своё время также и В.Г.Короленко, писавший: «Меня точно осияло. Вот они, те «простые» слова, которые дают настоящую, неприкрашенную «правду» и всё-таки сразу подымают над серенькой жизнью, открывая её шири и дали».103

    Именно этого многообразия действительности, несущего в себе всегда оптимистическое начало, веру и надежду на возможность лучшего будущего, и не нашёл Тютчев в романе Тургенева «Дым», почему и отнёсся к нему отрицательно. «Вчера я был у Ф.И.Тютчева, – писал по этому поводу В.П.Боткин в письме к И.С.Тургеневу 23 апреля 1867 года, – он только что прочёл – и очень недоволен. Признавая всё мастерство, с каким нарисована главная фигура, он горько жалуется на нравственное настроение, проникающее повесть, и на всякое отсутствие национального чувства».104 Сам Тютчев высказал своё отношение к тургеневскому «Дыму» в стихотворении «Дым»(5-7 строфы), эпиграмме «"И дым отечества нам сладок и приятен!»...»(1867), письме к А.Ф.Аксаковой от 20 сентября 1867 года. Полностью солидаризируясь с раздражением Достоевского по отношению к изложенной Тургеневым главной мысли «Дыма» в фразе: «Если б провалилась Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве»,105 - Тютчев писал дочери: «Это некоторых русских людей – кстати, весьма почитаемых... Раньше они говорили нам, и они, действительно, так считали, что в России им ненавистно бесправие, отсутствие свободы печати и т.д., и т.п., что потому именно они так нежно любят Европу, что она бесспорно обладает всем тем, чего нет в России... А что мы видим ныне? По мере того, как Россия, добиваясь большей свободы, всё более самоутверждается, нелюбовь к ней этих господ только усиливается. В самом деле, прежние установления никогда не вызывали у них столь страстную ненависть, какой они ненавидят современные направления общественной мысли в России. И напротив, мы видим, что никакие нарушения в области правосудия, нравственности и даже цивилизации, которые допускаются в Европе, нисколько не уменьшили их пристрастия к ней. ... Словом, в явлении, которое я имею в виду, о принципах как таковых не может быть и речи, здесь действуют только инстинкты, и именно в природе этих инстинктов и следовало бы разобраться».106

    Под «современными направлениями общественной мысли в России» Тютчев понимал прежде всего журналистскую деятельность И.С.Аксакова (см. его письмо к А.Ф.Аксаковой от 21 ноября 1866).107 Отсюда, как представляется, исходит и источник прямого совпадения эпиграммы Тютчева на роман «Дым» с отзывом об этом тургеневском произведении М.П.Погодина, писавшего: «...Что это значит повесть г.Тургенева «Дым»... Дым ли это отечества, который нам сладок и приятен? Или это угар, наносимый с Запада, оружие русского, направленное против России?»108 Ведь Тютчев, как и Погодин, ясно уловил антиславянофильскую направленность романа Тургенева,109 интересовался этими мероприятиями и даже написал стихотворение «Славянам» («Привет вам задушевный, братья...», 1867; см. также письма поэта к В.И.Ламанскому от 7 мая 1867 года и Ю.Ф.Самарину от 15 мая 1867 года – II, 299-301). Строки же из эпиграммы «"И дым отечества нам сладок и приятен!»...» о том, что «сам талант всё ищет в солнце пятен»110 говорят о сохранении Тютчевым своих прежних представлений о «хоромности» самодержавной России.

    Вместе с тем было бы не совсем правильным трактовать весь комплекс тютчевских отзывов о «Дыме» только с точки зрения идеологических симпатий поэта. Признание Тютчевым в «Дыме» художественного таланта Тургенева, несмотря на полную неприемлемость его идейных позиций («сам талант», «мастерство, с каким нарисована главная фигура»), роднит поэта с позициями Hекрасова, находившего «художественную часть» тургеневского романа «безусловно прелестною»,111 Плещеева, назвавшего «Дым» «высокохудожественной вещью»,112 М.В.Авдеева, считавшего, что в романе Тургенева «выполнение осталось прежним и об ослаблении таланта нечего и думать»,113 – и, наоборот, существенно отличает Тютчева от однозначно отрицательной оценки Фета, который видел в «Дыме» со стороны формы только «уродство и несообразность целого».114 А это, в свою очередь, свидетельствует о непредвзятости Тютчева в его подходе к данному художественному произведению.

    Своеобразие тютчевского отношения к «Дыму» наиболее ярко отразилось в его одноимённом стихотворении (см.: I, 355), которое построено на антитезе двух поэтических пейзажных зарисовок: «зелёного волшебного леса»(1-4 строфы) и леса, уничтоженного огнём пожарища (6-7 строфы). Они символизируют собой эмоциональную реакцию поэта на два произведения Тургенева разных периодов – «Записки охотника» и «Дым». Изображённые в стихотворении поэтические картины полностью контрастны по своим характеристикам: первая – это полнота и многообразие жизни, просветляющие человеческую душу; вторая – «дымный призрак» ушедшей жизни, за который нельзя человеку ухватиться и который оставляет в сердце отчаяние. Тютчев не приемлет этот призрачный мир именно из-за его безотрадности. Перенося это лирическое переживание на источник, его побудивший, можно предположить, что в стихотворении «Дым» Тютчев выразил, во-первых, своё неприятие социального пессимизма в литературе, которая при этом не смогла бы выполнять свою гуманистическую функцию – быть духовной поддержкой человеку в жизни («примирительным елеем»), и, во-вторых, выразил мысль, что жизнь всегда разнообразна и в ней всегда есть человеку и обществу исход. А потому реалистическое, всестороннее её изображение, по Тютчеву, даже при обращении к болезненным социальным вопросам, не может быть безотрадным и всё отрицающим.115 Поэтому-то Тютчев и взял для сравнения с «Дымом» именно «Записки охотника», посвящённые тоже остросоциальной тематике, но при этом не теряющие оптимизма, веры и надежды на возможность решения поставленных проблем, исполненные любви к человеку, а потому и поэзии.116 Такое скрытое сравнение в стихотворении «Дым» двух разных тургеневских произведений при признании его, Тургенева, художественного таланта в обоих случаях,117 «Дыму» эпиграмму и пропевшему в ней автору романа «панихиду»,118 художественное и чувство глубокой человечности, реалистическое изображение жизни России со всем тем, что в ней есть сокровенного и поэтического. Тогда-то, считал Тютчев, перед глазами читателей Тургенева «опять наш лес зазеленеет, Всё тот же лес, волшебный и родной»(I, 356).

    Таким образом, Тютчев неприязненно воспринял тургеневский «Дым» именно потому, что в нём, по мнению поэта, талантливый художник не смог в отличие от H.М.Карамзина «всё совокупить В ненарушимом, полном строе, Всё человечески-благое, И русским чувством закрепить...»(I, 351). Hаходясь в общем русле восприятия русской критикой тургеневского «Дыма», о чём сам романист писал: «...Знаю, что меня ругают все – и красные, и белые, и сверху, и снизу, и сбоку...»,119 - отзывы Тютчева тесно переплетаются с позициями представителей самых разных, порой противоположных общественно-литературных сил России второй половины 1860-х годов. В этом, на мой взгляд, отразилась независимость и самостоятельность данных тютчевских оценок, да и всего круга его литературных воззрений.

    * * *

    Итак, главными критериями ценности художественного произведения Тютчев считал полноту и объективность изображения, органичное сочетание чувства художественного, зрелости мысли и чувства человечности. И здесь поэт не противостоял некоторым существенным положениям демократической критики, в частности В.Г.Белинского, ценившего Гоголя прежде всего за умение видеть и схватывать «свой предмет во всей его глубине и широте»(VIII, 311), и H.Г.Чернышевского, считавшего самым ценным у писателя органическое соединение таланта и «живого сердца», таланта и мысли, что и дает «жизнь и красоту его произведениям».120

    форм проявления внутренней жизни, самопознания личности и общества, как способа непосредственного духовного общения с миром и другими людьми, как хранителя нравственных ценностей человечества. Эта полифункциональность исходит, по Тютчеву, из глубокой изначальной гуманистической сущности поэзии, которой и определяется её высшее общечеловеческое предназначение – быть «примирительным елеем», т.е. всегда положительным, вселяющим участие, надежду, возрождающим и просветляющим, нравственно совершенствующим, наконец, объединяющим людей вокруг высших человеческих идеалов воздействием. Из указанных идейно-эстетических позиций исходил Тютчев и в собственном поэтическом творчестве.

    Введение
    Глава 1
    Глава 2
    Глава 3
    Заключение
    Примечания
    Раздел сайта: